Книга Жизнь русского обывателя. От дворца до острога - Леонид Беловинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Режим в гимназии 1902–1905 гг. был ужасный… Гимназистам младших и старших классов гулять по главной Московской улице Новочеркасска разрешалось только до шести часов… Введены были билеты с правилами поведения за подписью директора, каждый гимназист всегда должен был иметь его при себе. Даже летом, во время каникул, разрешалось гулять только до 9 вечера» (138; 33–34). Налагались и другие ограничения. За частью учеников осуществлялся контроль и дома. Поскольку гимназии были преимущественно в губернских, реже в уездных городах, а множество учеников было из сельской местности (дети помещиков, крестьян и т. д.) или из городов, не имевших гимназий, то значительная часть учеников жила в качестве «нахлебников» на частных квартирах либо на так называемых ученических квартирах: нередко вдовы чиновников или военных, чтобы поправить свое материальное положение, с разрешения начальства открывали нечто пансионов на несколько гимназистов. Например, оставшаяся без средств существования после смерти мужа мать А. И. Деникина открыла такую квартиру на 8 учеников с платой по 20 руб. В таких квартирах дирекцией назначался старший ученик, который должен был наблюдать за своими товарищами, регулярно предоставляя сведения об их поведении инспектору. Был назначен «старшим» и Деникин. Инспектор или его помощники могли в любое время посетить квартиру для проверки режима дня (вставать полагалось даже в каникулы в определенное время), поведения, просмотра читаемых книг. «Старший» Короленко, мать которого также держала ученическую квартиру, пишет, как директор гимназии навестил ее и поинтересовался, не курит ли квартирант, сын богатого помещика, которой только лишь готовился поступать в один из старших классов.
Учебный год в гимназиях начинался с 16 августа, после июльских вакаций (каникул); на вакации распускали также зимой, на Рождество Христово – от 23 декабря по 7 января. Обучение шло шесть дней в неделю, в первой половине XIX в. по четыре урока, продолжительностью по полтора часа, с перерывом на обед. В Училище правоведения в этот же период было семь учебных часов: первая лекция – с 9 до 11 часов, вторая – с 11 до 1 часа, третья – после обеда, с трех до половины пятого, и четвертая – с половины пятого до шести часов. В начале ХХ в. в гимназиях было по пять уроков в день длительностью 50 минут.
Широчайшим было применение разнообразных наказаний, как регламентированных, так и нерегламентированных, вроде позорящего ношения дурацкого колпака с надписью «Ленивец», на которые щедры были учителя. Горечью обиды проникнуты воспоминания художника Л. М. Жемчужникова, неполных шести лет отданного вдовым отцом, костромским губернатором, в 1835 г. в Александровский малолетний кадетский корпус, где учились и пятеро его братьев. Подчеркнем, что речь идет о маленьких детях, которых в корпусе воспитывают еще женщины! «Мамзель Бониот не любила меня, часто наказывала и секла; секла собственноручно или приказывала сечь девушкам в ее присутствии. Сек меня реже, но больнее, директор, а еще больнее инспектор. Удары его давались на лету: держали меня два солдата за руки и ноги, полураздетого на воздухе, а третий солдат хлестал пучком розог (запас которых стоял в углу), пока Мец не скажет: «довольно». Число ударов доходило до тридцати и сорока» (65; 33). В 1839 г., то есть в 11 лет, мемуарист был переведен из малолетнего корпуса в Первый кадетский. Здесь «секуции» представляли собой систему: «Каждый понедельник в нашей роте происходила экзекуция: кого за дурной балл, кого за шалости или непослушание… Секли целыми десятками или по восьми человек, выкликая первую, вторую и т. д. смену, в последовательном порядке; при этом нас выстраивали попарно, и по команде нога в ногу мы шли в зал. У Михаэля в карманах, за галстуком, в руках был запас рукописных записок, с каждыми мелочами, замеченными в течение недели. Рекреационная зала была громадная, холодная, и по середине ее в понедельник утром стояли восемь или десять скамеек (без спинок), по количеству лиц в смене. Скамейки были покрыты байковыми одеялами; тут же стояли ушаты с горячей соленой водой и в ней аршина в полтора розги, перевязанные пучками. Кадеты выстраивались шеренгой, их раздевали или они сами раздевались, клали или они ложились из молодечества сами на скамью; один солдат садился на ноги, другой на шею, и начиналась порка с двух сторон; у каждого из этих двух солдат были под мышкой запасы пучков, чтобы менять обившиеся розги на свежие. Розги свистели по воздуху, и Михаэль иногда приговаривал: «Реже! крепче!»… Свист, стон – нельзя забыть… Помню неприятный до тошноты запах сидевшего у меня на шее солдата, и как я просил, чтобы он меня не держал, и как судорожно прижимался к скамье. Маленькие кадеты и новички изнемогали от страха и боли, мочились, марались, и их продолжали сечь, пока не отсчитают назначенного числа ударов. Потом лежавшего на скамье выносили по холодной галерее в отхожее место и обмывали. Нередко лица и платье секущих солдат были измараны и обрызганы этими вонючими нечистотами. Случалось, что высеченного выносили на скамье в лазарет. Крепкие и так называемые старые кадеты хвастались друг перед другом, что его не держали, а тот не кричал, показывали друг другу следы розог, и один у другого вынимали из тела прутики; рубашки и нижнее белье всегда были в крови, и рубцы долго не заживали» (65; 39–40). Учившийся в этом же корпусе в конце 90-х гг. XVIII в. Ф. В. Булгарин писал о полковнике Пурпуре, начальнике его роты: «Никогда не видел я его улыбки и не слышал, чтобы он похвалил кого-нибудь или приласкал. Никогда он не простил никакой ошибки кадету и, кроме розог, не употреблял никакого другого наказания. Слезы, просьбы, обещания не обращали на себя ни малейшего его внимания… Я был обыкновенною жертвою Пурпурова розголюбия…». За отличные знания и ввиду несправедливости учителей Булгарина после строгого экзамена перевели в другую роту, но тут «явился Пурпур… и навел на меня ужас своим взглядом. Не говоря ни слова, он взял меня за руку и повел в свою любезную умывальную и, на прощанье, так выпорол розгами, что меня полумертвого отнесли в госпиталь!
Я слышал после, что директор сделал Пурпуру строгий выговор и даже погрозил отнять роту. Но от этого мне было не легче. Целый месяц я пролежал в госпитале и от раздражения нервов чуть не сошел с ума. Мне беспрестанно виделся, и во сне и наяву, Пурпур, и холодный пот выступал на мне!.. Я кричал во все горло: спасите, помогите! вскакивал с кровати, хотел бежать и падал без чувств…
…Не могу, однако ж, умолчать при этом случае, что года через четыре по выходе моем из корпуса, встретив в обществе человека, похожего лицом на Пурпура, я вдруг почувствовал кружение головы и спазматический припадок…» (23; 108, 114).
Думается, когда говорят об ужасах крепостного права, экзекуциях над крестьянами, шпицрутенах и мордобое, царивших в армии, не лишне вспомнить, как воспитывали будущих помещиков и офицеров, и подумать, способствовало ли такое их воспитание пробуждению гуманности. В привилегированном, единственном на всю Россию Училище правоведения, открытом по инициативе и на счет члена Императорской Фамилии принца Ольденбургского и призванном готовить для высших учреждений квалифицированных чиновников-правоведов, нравы были не на много мягче: «Утреннее появление директора было сигналом расправ… День наш начинался бранью и наказаниями. Что происходили тут наказания – это еще куда ни шло, и по тогдашним привычкам и понятиям никто не сомневался, не только наказывающие, но и наказываемые, что иначе быть не может. Но главное, что было очень несносно, это – брань директора, не столько грубая и злая, сколько нелепая. Наш добрый директор подчас говорил нам на своих расправах такие глупости, что слушать было невыразимо скучно… Распекания директора, скучные и длинные, вот это-то и было настоящее наказание. Остальное – на придачу. Как ни нелепо было сажать нас в «карцер», то есть в совершенно темный маленький чулан, в таком конце дома, куда никто не должен был прийти весь день, хоть расстучись в дверь; как ни тоскливо было сидеть там и день, и два, и три… а все от времени до времени прорвется туда, бывало, к дверям кто-нибудь из товарищей, придет поговорить шепотом сквозь тонкую дощатую перегородку, даже развеселит училищными новостями, потом еще подкупленный вахтер принесет в голенище сапога что-нибудь поесть, какую-нибудь серую булку с черствым замасленным сыром; потом еще три четверти времени посаженный в карцер проспит на тонком, как блин, и загаженном целыми десятками тут сидевших тюфяке – так и пройдет незаметно весь срок. Как же можно сравнить все это с директорской бранью!