Книга Кронштадт - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короткий стук в дверь.
— Коля, можно к тебе? — Зина вошла, замахала рукой у носа. — Фу, накурил как!
Все прошлое лето и осень ее почти не видно было, где-то она жила в другом месте, домой прибегала на минутку — отца проведать, покормить. А с начала зимы опять живет дома. И, замечал Речкалов, опять стала выказывать расположение к нему.
— Коль, хочу с тобой посоветоваться, — сказала Зина, сев на краешек койки. — Что мне с отцом делать? Говорю с ним — он по-разумному отвечает, никаких заскоков. А как один остается — и пошел выкамаривать. Как быть, Коленька? Он ведь какой здоровый, никогда не болел, а вот с головой что-то не так.
— Не знаю, — сказал Речкалов, пуская дым в печку. — Может, в больницу его…
— Да он там пропадет! Невозможно, Коля!
— Тогда пусть так…
— А тут его Машка съест. Слыхал, как она грозилась? Акт, говорит, составим.
— Пусть он на дверь ее не с…
— Пусть! А то я не просила его, не умоляла! Я ж говорю, у него с головой что-то.
Речкалов промолчал. Что он мог сказать? Он не доктор. Ему бы свою голову сохранить в какой-никакой ясности рассудка. Голова пылает, будто в ней разожгли костер. Остудить бы… нырнуть в прохладную озерную воду, как в детстве…
Зина подходит к нему, кладет руку на плечо:
— Коленька, что-то ты грустно глядишь. Почему не весел?
От нее пахнет женским, одеколоном, что ли. Речкалов молчит.
Нет у него слов. Пустил в печку длинную струю дыма, тяга подхватывает ее и вбирает внутрь.
— Бесчувственный ты, — сердито говорит Зина.
И уходит.
Восемнадцатого января в Доме флота была премьера: театр КБФ поставил спектакль «Фронт». Эту пьесу Корнейчука, напечатанную прошлой осенью в «Правде», многие в Кронштадте читали. Заметная была пьеса, о ней спорили в штабах, в кают-компаниях кораблей и в кубриках. Что-то она пыталась объяснить очень важное в хо де войны.
На «Гюйс» прислали из политотдела всего четыре билета на премьеру. Два из них Балыкин отдал Козыреву — пусть пойдет с молодой женой. Третий вручил, как отличнику судоремонта, Фарафонову, которому только что присвоили очередное звание главного старшины. Четвертый собирался взять себе. Но передумал — отдал Слюсарю. Тут вот какое было у Балыкина соображение. Все командиры награждены орденами, одному Слюсарю вышла медаль, хоть и он был, конечно, представлен к ордену. И понимал Балыкин, что Слюсарю это обидно. Штурман делал вид, что ему безразлично, обиды не выказывал — это-то и настораживало Балыкина. Уж лучше бы пожаловался Слюсарь, выложил свое возмущение. Нет. Молчал. Сделался мрачен. И подозревал Балыкин, что может штурман опять выкинуть что-нибудь этакое. Потому-то и решил отправить Слюсаря в театр — пусть рассеется, на людей поглядит, себя покажет.
Ну, а он, Балыкин, выберется в театр в другой раз — если обстановка позволит. Здесь, на морском фланге Ленинградского фронта, сейчас затишье, оперативная пауза. Но знал Балыкин, что на восточном участке, на Синявинско-Шлиссельбургском выступе, что-то опять происходит. Весь прошлый август и сентябрь шли там напряженные бои, войска Ленфронта пытались срезать этот болезненный выступ, замкнувший в сорок первом, с выходом немцев к южному берегу Ладоги, блокадное кольцо. Поздней осенью грохот сражения под Мгой и Синявином приутих. А теперь опять что-то началось. От друга и однокашника по училищу, ныне работника Пубалта, Балыкин знал, что в начале января несколько полков морской авиации были направлены на тот участок фронта для поддержки действий 67-й армии. Привлекалась к операции и морская артиллерия — стационарная, железнодорожная и орудия стоявших на Неве эсминцев и канлодок. Было известно, что уже несколько дней и ночей молотили они по бетону долговременных укреплений, взламывая немецкую оборону. Операция шла серьезная.
Около семи вечера фойе Дома флота затопили синие кителя и фланелевки. Кое-где среди синего были вкраплены пестрые женские платья. Суровые лики флотоводцев — Ушакова, Нахимова, Сенявина, Макарова — взирали с белых стен на медленное кружение дальних потомков.
Надя, в выходном розовом платье с бантом на груди, об руку с Козыревым плыла в этом медленном водовороте. Она была возбуждена первым, что называется, выходом в свет, она сияла. Козырев, в отглаженном кителе с орденом Красного Знамени и черно-оранжевым гвардейским знаком на груди, то и дело перехватывая мужские взгляды, устремленные на Надю, и хмурился, и радовался: ну что, глядельщики, завидно? Ну и завидуйте! Посматривал на лица встречных женщин — ни одна не могла сравниться с его божеством, куда там!
Подошел Фарафонов в новеньком кителе, со сверкающими медалями «За боевые заслуги» и «За оборону Ленинграда». Вежливо поздоровался. Козырев познакомил его с Надей. Фарафонов раздвинул в улыбке рыжие усы и сказал:
— Очень рад, Надежда Васильевна.
Надю смешило и смущало, что она вдруг стала Надеждой Васильевной. Да и то сказать: жила-была девочка строгого домашнего воспитания, в школу бегала, в волейбол играла, родителей слушалась, радовала их пятерками. Вдруг словно дикий вихрь налетел — и вот она сирота… и вот она замужняя женщина, Надежда Васильевна… «Андрюша, — сказала она на другой день после свадьбы, — как мне теперь надо держаться?» Козырев засмеялся: «А вот так!» И прошелся по комнате, вихляя бедрами и высоко задрав нос. «Нет, Андрюша, правда, ты объясни… Я ведь теперь твоя жена…» — «Истинно, — ответил он. — Ты моя жена. А держаться не надо никак. Какая есть, такой и оставайся».
Они плыли в водовороте синих кителей и фланелевок, и Козырев все высматривал Слюсаря. Что-то не видно штурмана. Вот и звонки зазвенели. Все четыре места гюйсовцев были в восьмом ряду. Козыревы сели, рядом сел Фарафонов, а следующее место, Слюсарево, пустовало. Куда он подевался (озабоченно подумал Козырев)? От Гришеньки моего всего можно ожидать. Даже того, чего и не ожидаешь. Любого «выкидыша».
Тут пошел занавес, спектакль начался.
В антракте вышли в фойе. Фарафонов шел рядом, рассуждал, что вот — замечательная пьеса, теперь-то все понятно, вот такие командующие, как Горлов, и допустили немецкий прорыв в глубь страны. Объективно такие генералы облегчили немцам временный фактор ихнего успеха. А вот генерал Огнев — другое дело. Он (с пониманием рассуждал Фарафонов) способствует нашим постоянно действующим факторам.
Козырев соглашался с фарафоновскими выводами, да, пьеса замечательная, но была у него не очень ясная, неопределенная мысль о том, что ведь искусство имеет силу обобщения, — значит ли это, что предлагается всеобщее объяснение: виноваты отдельные отсталые командующие? О конкретных командующих, проваливших оборону, широко оповещать нельзя, это подрывает авторитет военачальников, а вот театр… Тут было о чем подумать.
Они шли втроем по медленному кругу. В том углу, где начиналась с Ушакова стена флотоводцев, шумно разговаривала группка молодых командиров, из их тесного кружка раздался взрыв смеха, и в этом кружке Козырев, приблизившись, увидел Слюсаря. И тот его увидел, вышел из кружка, оживленный и веселый, поздоровался с Надей и сказал Козыреву: