Книга Последний очевидец - Василий Шульгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала разговаривали — «так», потом сели за стол… Чувствовалось что-то необычайное, что-то таинственное и важное. Разговор начался на ту тему, что положение ухудшается с каждым днем и что так дальше нельзя… что что-то надо сделать… Необходимо сейчас же… Необходимо иметь смелость, чтобы принять большие решения… серьезные шаги…
Но гора родила мышь… Так никто не решился сказать — что они хотели, что думали предложить?
Я не понял в точности… Но можно было догадываться. Может быть, инициаторы хотели говорить о перевороте сверху, чтобы не было переворота снизу. А может быть, что-нибудь совсем другое.
Во всяком случае — не решались… И, поговорив, разъехались… У меня было смутное ощущение, что грозное близко. А попытки отбить это огромное — были жалки. Бессилие людей, меня окружавших, и свое собственное в первый раз заглянуло мне в глаза. И был этот взгляд презрителен и страшен.
Это ощущение близости революции было так страшно, что кадеты в последнюю минуту стали как-то мягче.
Перед открытием 14 февраля 1917 года прерванной в декабре 1916 года пятой сессии Государственной Думы, по обыкновению, составляли формулу перехода. Написать ее сначала поручили мне. Я написал сразу, так сказать, не исправляя, и было это не столько формулой перехода, сколько моими чувствами, вылившимися на бумагу. Это было стенание на тему «до чего мы дошли». И, помню, была такая фраза: «В то время как акты террора совершаются принцами имперской крови…»
Заключение говорило о том, что требуются героические усилия, чтобы спасти страну. Формула показалась всем слишком резкой. Милюков сказал, что она написана прекрасно, но признал наравне с другими, что в настоящую минуту такая формула нежелательна. Я, разумеется, не настаивал. Приняли формулу Милюкова, более скромную.
Наконец 14 февраля 1917 года возобновилась прерванная накануне убийства Распутина пятая сессия Государственной Думы. Это было девятнадцатое ее заседание, на котором присутствовали председатель Совета Министров князь Николай Дмитриевич Голицын, некоторые члены правительства и союзные послы. Шел вопрос о хлебе. На этом деле блок раскололся. Правая сторона поддерживала правительство, считая его план разверстки правильным. Левое крыло, очевидно, полагая, что не может быть «ничего доброго из Назарета», отвергало предложение правительства.
Министр земледелия гофмейстер Александр Александрович Риттих говорил с кафедры убедительно, горячо, только очень нервно, слишком нервно. Он умолял не губить дела.
С внешней стороны было все, как всегда. Но на самом деле было иначе. Это отметили и газеты, писавшие, что первый день Думы кажется бледным сравнительно с общим настроением страны.
Тревога и грусть были разлиты в воздухе. Во время всех речей чувствовалось, что все это не нужно, запоздало, неважно… Из-за белых колонн зала выглядывала безнадежность… Она шептала:
— К чему? Зачем? Не все ли равно?
В кулуарах Думы говорили в этот день, что А. А. Риттих после речи, придя в Павильон министров, — разрыдался…
Утром, накануне революции, 26 февраля 1917 года неожиданно ко мне пришел Петр Бернгардович Струве. Он был взволнован, полубольной, но предложил мне двигаться к Маклакову.
— У Василия Алексеевича мы узнаем. И Дума рядом…
В воздухе уже чувствовалась такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я ощущал и раньше и в особенности теперь, когда пришел Петр Бернгардович.
Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая, — трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу — это километров пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.
На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не было хлеба. И этот светлый день был «затишьем перед бурей», которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…
Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, «что сделано», но от этого становилось только жутче, потому что законченная в своей красоте, она ничего не могла ответить на вопрос: «Что сделается?»
Василий Алексеевич спешил: его вызывали к Покровскому. Член Государственного Совета, тайный советник Николай Николаевич Покровский, сменивший 30 ноября 1916 года на посту министра иностранных дел премьера Б. В. Штюрмера, разумный и честный, был человек, наиболее приемлемый для думских сфер как товарищ председателя Центрального военно-промышленного комитета.
Маклаков же был самый умеренный из кадетов и самый умный, наиболее приемлемый для правительственных сфер. Вместе с тем он не был патриотом прогрессивного блока, вследствие своей всегдашней оппозиции Милюкову. Маклаков был тот человек, который мог стать связующим звеном между Думой и правительством. Его приглашение к Покровскому могло обозначать многое. В ожидании его возвращения мы пошли в Таврический дворец.
В комнате № 11, как всегда, заседал блок, вернее, бюро прогрессивного блока. Председателем был октябрист Шидловский. От кадетов — П. И.Милюков и А. И. Шингарев. Прогрессисты в это время уже ушли, от октябристов-земцев был граф Капнист-маленький, то есть Дмитрий Павлович, а от центра, кажется, Владимир Николаевич Львов, от националистов-прогрессистов — Иван Федорович Половцев 2-й и я.
Хотя окна были большие, но в три часа становилось уже темно. За столом, крытым зеленым бархатом, мы сидели при свете настольных ламп с темными абажурами. Сколько раз уже так сидели!
Я не помню, что обсуждалось. Но я чувствовал, что делается что-то не то… Я много раз уже это чувствовал. Мы все критиковали власть. Но совершенно неясно было, что мы будем отвечать, если нас спросят:
— Ну хорошо, довольно критики, теперь пожалуйте сами! Итак, что надо делать?
Мы имели «великую хартию блока», в которой значилось, что необходимо произвести некоторые реформы, но все это совершенно не затрагивало центрального вопроса:
— Что надо сделать, чтобы лучше вести войну?
Я неоднократно с самого основания блока добивался ясной практической программы. Сам я ее придумать не мог, а потому пытал своих «друзей слева», но они отделывались от меня разными способами, а когда я бывал слишком настойчив, отвечали, что практически программа состоит в том, чтобы добиться «власти, облеченной народным доверием», ибо эти люди будут толковыми, знающими и поведут дело. Дать же какой-нибудь рецепт для практического управления невозможно — «залог хорошего управления — достойные министры», — это и на Западе так делается.
Тогда я стал добиваться, кто эти достойные министры. Мне отвечали, что пока об этом неудобно говорить, что выйдут всякие интриги и сплетни и что это надо решать тогда, когда вопрос встанет, так сказать, вплотную.