Книга Окружение Сталина - Рой Медведев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было очевидно, что кто-то донес. В дальнейшем оказалось, что это был даже не пациент, а один из старых сослуживцев, которого Исаак Григорьевич считал своим другом. Я решил написать письмо самому Н. С. Хрущеву и с помощью Григория Исааковича осуществил это; в тот же день я отвез письмо в отдел писем ЦК и стал ждать ответа. Примерно через две недели (уже в начале января) меня вызвал начальник Общего отдела ЦК и после разных маневров и вопросов о моих отношениях с Баренблатом и долгих вздохов: „Так говорить о таких уважаемых людях!“ сказал мне, что Хрущев поручил разобраться с моим письмом М. А. Суслову. Через два дня меня действительно вызвал Суслов. Было уже поздно, часов 8 вечера, когда я вошел в его огромный кабинет в Кремле. У окна стоял какой-то странный столик резной работы; на нем был накрыт чай на двоих. Мы уселись друг против друга; радом был письменный стол, на котором лежала папка с делом Баренблата и блокнот, в котором Суслов делал иногда пометки. Суслов, разговаривая, пил чай и прикусывал печенье. Я сделал несколько глотков из своего стакана. „Мне очень приятно с вами познакомиться, Андрей Дмитриевич. Вы просите за этого, как его фамилия..?“ „За доктора Баренблата. Я убежден, Михаил Андреевич, что он не сделал ничего, что могло бы требовать уголовного наказания. Он честный человек, очень хороший врач“. „Я ознакомился с его делом. Он говорил недопустимые вещи. Он не наш человек. У него нашли 300 тысяч рублей, а питался он макаронами в студенческой столовой“.
Я совершенно не нашелся, что возразить по поводу макарон, но я почувствовал тогда и убежден сейчас, что за этим скрывался какой-то глубокий психологический подтекст, быть может (я фантазирую сейчас), ненависть к бессребреникам эпохи партмаксимума или просто „классовая“ ненависть к скопидомам? Я сказал только, что 300 тысяч вполне могут быть честно накопленными популярным врачом (по новому курсу это было всего 30 тысяч). Я сказал потом, что анекдоты — это не то, чего может опасаться великое государство, что Баренблат доказал на войне, что он честно принимает и защищает наш строй. Слова не могут ничего значить рядом с делами. Суслов слушал меня со слегка снисходительным видом. Он несколько раз повторил свою фразу о недопустимости высказываний Баренблата (не конкретизуя, каких именно). Я же в ответ повторял свое: что слова — не более чем слова. Это „заклинивание“ начинало приобретать опасный характер. Наконец Суслов сказал: „Я еще раз ознакомлюсь с этим делом. Давайте перейдем к другому вопросу. Знакомы ли вы с этим решением?“ И он положил передо мной листок с решением политбюро об объявлении об одностороннем прекращении СССР ядерных испытаний. Это была обрезанная ножницами часть страницы машинописного текста, с обычным красным штампом на полях, предупреждающим о недопустимости выписок. „Мы объявим об этом на предстоящей сессии Верховного Совета в марте. Как вы относитесь к этому решению?“ Я, крайне взволнованный, ответил: „Я ничего не знал об этом решении. Мне кажется, что никто у нас на объекте, включая научного руководителя объекта Юлия Борисовича Харитона, ничего об этом не знает. Я считаю очень важным прекратить ядерные испытания. Они наносят огромный генетический вред, но мне кажется, что о решении такого масштаба было бы необходимо предупредить нас заранее, мы бы „подчистили“ все „хвосты“.
Суслов не стал уточнять смысл моей последней фразы; это, вероятно, вывело бы беседу за пределы его желаний и полномочий. Вместо этого он опять изменил тему беседы. „Вы употребили слова 'генетические последствия'. Что вы думаете о генетике? Вот Курчатов сейчас организует генетическую лабораторию, что это — нужное дело, или можно обойтись?“
Я ответил целой „лекцией“. Я сказал, что генетика — это наука огромного теоретического и практического значения и ее отрицание в нашей стране в прошлом нанесло колоссальный вред. Первоначально генетика возникла из наблюдений над наследственностью и изменчивостью, так сказать, чисто логическим, умозрительным путем. Но сейчас она получает новое глубокое теоретическое обоснование в виде молекулярной биологии (я рассказал о ДНК). Именно молекулярной биологией и будут заниматься в новой лаборатории у Курчатова. Я считаю, что это важное, необходимое начинание. Организовать такую лабораторию в ВАСХНИЛ невозможно, пока там заправляют авантюристы и интриганы.
Суслов очень внимательно выслушал меня, задавал вопросы и делал пометки в своем блокноте. Я не помню, произносилось ли имя Лысенко явно, но во всяком случае косвенно оно подразумевалось в самом неодобрительном аспекте. Мне неизвестно, предпринимал ли Суслов какие-либо шаги, касающиеся спора лысенковцев с генетиками, до октября 1964 года — до падения Хрущева. Но зато я думаю, что, когда настал этот момент, Суслов мог вспомнить полученные от меня за шесть лет до этого теоретические сведения, быть может, он даже заглянул в свой блокнотик.
Что касается того дела, по которому я пришел, то тут не было непосредственных результатов. Исаака Григорьевича Баренблата осудили, и он был приговорен к 2 (или к 2,5) годам заключения. Однако через год Баренблата освободили досрочно. Хотелось бы думать, что мое вмешательство этому способствовало“[511]».
В 1962 году в отношениях Хрущева и Суслова обозначился давно вызревавший кризис. Первым шагом к ослаблению влияния Суслова стало решение Никиты Сергеевича назначить Л. Ф. Ильичева председателем Идеологической комиссии ЦК КПСС. Суслов был постепенно отстранен и от составления докладов и выступлений. Ему понадобилось все его влияние в аппарате, все умение «плести интриги», использовать «скрытые рычаги» воздействия, чтобы остановить начавшийся процесс и попытаться вернуть прежнюю власть и авторитет. Способ был избран надежный и испытанный — отвлечь внимание и отличиться в какой-нибудь масштабной идеологической акции или кампании.
Поэтому М. А. Суслов принял посильное участие в ставшем позднее легендарным посещении Н. С. Хрущевым выставки «художников-новаторов» в Манеже 1 декабря 1962 года. По специальной просьбе Отдела культуры ЦК КПСС на выставке были представлены работы около 60 авторов из студии Э. М. Белютина. Всего же в студию входило почти 600 человек (большинство из которых — члены Союза художников), работавших в графике, книжной иллюстрации, архитектуре. Последствия этой встречи для многих оказались роковыми. Конечно, были уже не сталинские времена, когда, скажем, уличенных в «безродном космополитизме» могли арестовать. Но людей по-прежнему лишали возможности работать, печататься, преподавать…
Многие справедливо считают, что визиту Хрущева в Манеж предшествовала тщательная подготовка. И в сценарии этого драматического фарса, несомненно, чувствуется опытная рука Суслова, стремившегося использовать или создать любую критическую ситуацию для укрепления собственных, заметно пошатнувшихся позиций. О его действительной роли в развернувшихся событиях свидетельствуют многие очевидцы. Попробуем проследить поведение Суслова в тот памятный день глазами одного из них — Элия Михайловича Белютина.
«Где тут главный, где господин Белютин?» — спросил Хрущев. Головы Косыгина, Полянского, Кириленко, Суслова, Шелепина, Ильичева, Аджубея повернулись в мою сторону. Этой фразой кончилось наше «подпольное» существование. То, что мы сделали с моими учениками, становилось фактом, для признания которого съехались черные машины к подъезду бывшей царской конюшни… Черная масса людей вышла из-за последнего щита в зале первого этажа и стала подниматься по лестнице. Было тихо. Мы стояли группой. Нас было тридцать мужчин и одна женщина. Возраст — от 25 до 35 лет. Многие с бородами, длинными волосами, мрачные и молчаливые. На последнем марше мы стали аплодировать. Хрущев прошел несколько ступенек. «Спасибо, — сказал он, — за приветствие. Куда?» Я вышел вперед и рукой показал на наш зал. «Спасибо, — снова сказал Хрущев. — Но вот они (он махнул рукой за спину) говорят, что у вас там мазня. Я еще не видел, но им верю». Я пожал плечами и открыл дверь нашей Голгофы. Хрущев остановился. Комната была пуста. Электрический свет заливал стены, на которых висели яркие пейзажи, портреты, картины. Они были экспрессивны по цвету и рисунку. Я не спал больше двух суток, отбирая их, чтобы сделать выставку «понятнее». Абстракции висели только в углах и в другой комнате.