Книга Воля и власть - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А Свидригайло? Он же православный, батюшка?
– Свидригайло напьется, на своих же кидается! Такого-то православного токмо издали можно терпеть! Я себе в Троках замок выстроил – любо! Вот бы тебе посмотреть! Там у меня подземные конюшни, погреба. Для дружины – кирпичные терема, донжон[144], как у фрягов! Никакому тевтонскому замку не уступит! А мужики эти, твои – что мужики! Им епископ что прикажет, то и поделают. Им токмо слова того не говорить – католики! А что они еще разберут? Что в обряде Папу Римского поминать будут? Дак и то не разберут, поди, какого Папу! Подумают, кого из прежних! На мужиков не смотри! А енти, в лесах – им принос не станут приносить, вси и умрут с голоду!
Ты побывай в Риме, девочка моя! Куда я, твой отец, пока еще не добрался! Посмотри на тамошние процессии! Да как вся площадь перед Святым Петром народу полна! Ведашь, сколь паломников кажен год в Рим приходит из немецких земель? Не то полтора, не то два миллиона! Это больше всего населения Руси! И Руси, и Орды! А ты баешь – православие, вселенская церковь! Кто там, во вселенской церкви твоей? Болгары да сербы? Дак их давно турки завоевали! Антиохия, Сирия, Израиль, Египет? Все то нынче арабская, сарацинская земля! Новый Город не сегодня-завтра станет немецким, а за ним и Псков, ежели я им не помогу! И что остается? Ордынский улус, Русь Залесская? И ты мне предлагаешь стать православным… Над кем? Будучи католическим королем, я стану равен им всем! Императору Сигизмунду! Владиславу! Франкскому королю! Любому итальянскому владетелю! А что могут предложить мне твои православные? Этот умирающий Константинополь? Да стоит погибнуть Ивану Палеологу, и в град Константина Равноапостольного турки вступят без всякого боя! Его жизнь, царствие и вся православная вера висят ныне на том, пришлет или не пришлет им Папа десять тысяч рыцарей, как обещал! Да и кому теперь нужен Константинополь? Турки – вот сила, с которою приходит иметь дело ныне на Востоке! Турки, и боле никто!
А представь тот миг, тот слепительный миг, когда я стану королем Литвы, Польши и Руссии! Я за это, дочь, дрался всю жизнь!
Витовт широкими шагами бегал по палате, и жене много понадобилось терпения и такта, чтобы усадить его снова за стол.
Софья смотрела на старое, с обвислыми щеками, лицо отца, на его неспокойные руки, на темный огонь, горящий в его глазах, и думала: «Неужели батюшка прав и возможет стать королем?»
– Сигизмунд обещал! – успокаиваясь, отвечает отец. – Ему совсем не надобно, чтобы Польша стала сильнее Германии.
– Пейте сбитень! – сурово потребовала мать, и оба послушно взялись за серебряные достаканы.
– Смешно они тут говорили с Фотием! – добавила Анна, разливая питье и придвигая варенье. – Отец о политике, а Фотий о пресуществлении даров и облатках.
Витовт глянул, прежние веселые искры промелькнули в его глазах: «Везет мне с болгарами! – сказал. – Цамвлак, Киприан с Григорием склоняли к православию, и Фотий в ту же дуду! Довольно, что я на новгородских пятинах немецкие ропаты не строю, и ни одного еще русского монастыря католикам не передал! По мне, так умнее всего были римляне, тех еще, великих времен! Завоюют страну – местного бога к себе в Пантеон! Молись, каждый своему богу, только слушайся императора!»
– Только христиане того не творили! – подсказала Анна, глянув исподлобья.
– И кой толк был в том, что целый фиванский легион дал себя вырезать, как баранов?!
– А толк настал, когда Константин Равноапостольный издал Миланский эдикт! – спокойно и строго возразила мать.
– Дак теперь мне что, как тех фиванцев, католиков резать в Подолии? Али православных, в угоду Риму?! – вскипел родитель.
Софья первая протянула руку, останавливая Витовта:
– Утихни, батюшка! А токмо целый народ тебе в иную веру не перегнать. Латиняне считают православие схизмою. А православные себя самих – вселенскою церковью, богоизбранною, от первых христиан, первых Соборов, а католиков – отпавшими от нее! И хотя бы в чем католики поступились своими догматами! А то – Папа Римский – земной Бог, мирян причащает под одним видом, от чего нынче в Чехах война идет! Да добро бы спорили! Дак почто Гуса-то на костре сожгали? Тут не то что единения христиан, а набольшей резни не стало б!
– Ты, дочь, гляжу, стала вовсе греческой веры! – с обидою высказал отец.
– А ты, батюшка, не ведашь, что твой замок в Троках никого ни в чем не убедит, тем паче здесь! У православных замков и вовсе нет, все в единой княжеской власти!
– И смерды – вольные?
– И смерды – вольные! Прикажешь повеситься ему, не пойдет никоторый, а позови на битву с ворогом – встанут!
– То-то от Едигея бежали, почем попадя!
– И это было! – вздохнула Софья и смолкла на полуслове, подумала про князя Юрия Дмитрича и про сына, младеня сущего, привезенного ею на погляд к отцу. Отчаянно глянула на батюшку своего.
– Я, – начала с заминкой, – ежели что… В духовной Василию впишу, дабы ты, отец, печаловал моим сыном на Руси!
Витовт глянул, хмыкнул: «Василий, ить, моложе меня!»
– Нет, отец, травить мужа не собираюсь! – подняла Софья тяжелые глаза на отца. – Люб он мне! Я… Я… – Она замолкла отчаянно, опосле высказала все же, склонивши голову, – князя Юрия Дмитрича боюсь! У его ряд с Васею не подписан… А и сынов еговых: Юрия Святославича внуки! Бешеные вси!
– А супруг-то примет?
– Во второй духовной, что в семнадцатом году подписал, так и сказано: «Приказываю сына князю, брату и тестю своему, Витовту!» Чаю, и вновь сего не порушит!
– Ты надеешься, что я переживу твоего мужа? – бледно усмехнув, вопросил Витовт.
– Я надеюсь, что все то великое государство, которое создаешь ты, населенное православными русичами, наследует не изувер Свидригайло, и не этот скользкий червяк Ягайло, которому жизнь подносит на блюде то, на что он не имеет права, даже в столь малой (она показала ноготь мизинца левой руки) степени, а мой сын Василий!
Да! Не важно, католик или схизматик, но великий князь Великой Руси! И прости, отец! Зря ты рассчитываешь на Папу и веришь Сигизмунду, застрявшему в Чехии, неведомо на сколько лет! Великая Русь создается здесь, отец! И я буду драться, чтобы во главе этой земли осталось мое племя!
Витовт смотрел на разгоревшееся лицо дочери, старой женщины, так-то сказать по всему, женщины на шестом десятке лет, давно потерявшей приманчивую женскую стать, едва-едва не отдавшую жизнь, родив ныне ребенка – сына! – после пятнадцатилетнего перерыва, вопреки всему, что могло и должно было восстать противу, как библейская Сарра, понесшая после того, как и женские признаки кончились в ней, уступив место спокойной бездетной старости… Смотрел и безмолвствовал. И молчал столь глубоко и немо, словно и речь потерял в постоянных посольских увертливых толковнях своих.