Книга Пресловутая эпоха в лицах и масках, событиях и казусах - Борис Панкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А впервые мы с Валентиной встретились с Черстин лет за семь до этого звонка. В доме, вернее, в поместье Палы, внука Льва Толстого, агронома Павла Львовича Толстого, который родился в Ясной Поляне, но волей судеб нашел вторую родину в Швеции.
Дело было в 1988 году. Только что прошел юбилей Льва Толстого, в котором, естественно, приняли участие и представители многочисленной толстовской колонии из Швеции. В Москве они познакомились с переводчицей Таней Балдовской, страстной поклонницей великого писателя, и им захотетось увидеть ее в Стокгольме. Но она, как оказалось, числилась в Советском Союзе в «черных списках», и выезд из страны ей был запрещен. Павел Толстой попросил Черстин «постучаться» в посольство. Она написала мне письмо, я нажал, и успешно, на Москву, благо перестройка была в самом разгаре. Приезд Балдовской, наша общая маленькая победа, и явился поводом для встречи в усадьбе Толстых Халъмбюбюда под Упсалой, которая в тот день напомнила мне сразу и Ясную Поляну, и знакомое по описаниям Сельмы Лагерлеф шведское поместье где-нибудь в Вермланде.
Когда в конце позапрошлого столетия сын Льва Толстого, Лев Львович, серьезно заболел, врачи рекомендовали ему показаться знаменитому шведскому медику Ернсту Вестерлунду. Эффект превзошел все ожидания. Больной вылечился и женился на дочке медицинского светилы Доре. Жили потом молодые в Ясной Поляне. Но когда случилась Октябрьская революция, русско-шведской чете было, к счастью, куда эмигрировать.
Павлу Толстому, который был старшим ребенком в семье, еще не исполнилось двадцати лет. Долгие десятилетия личных связей с Россией не было, но русский язык сберегался и культивировался сначала в семье Льва Львовича, потом Павла Львовича. Разговаривая с главой семьи, мы словно бы окунулись в атмосферу прозы его великого деда.
Подобно своей церкви в Упсале, под боком у величавого собора, Черстин Берглунд в нашем восприятии оказалась тогда в тени великолепного в своей старости патриарха Павла Толстого. И этому не приходится удивляться. Но вскоре от нее стали приходить письма, сначала в Прагу, потом в Лондон. Поводы для этого, увы, были скорбные. Сначала Черстин сообщила о смерти Биргит, жены Павла Львовича, а затем и о его кончине весной 1992 года.
В письмах этих, копиях документов, которыми она их сопровождала, предстала история их дружбы.
Впервые они встретились на похоронах шведского друга Палы, где Черстин отправляла печальные обязанности священника. На Толстого это произвело такое впечатление, что он как об одолжении попросил Черстин выступить в той же роли, когда придет и его черед. Невзирая на различия в обрядах протестантской и православной конфессий. Черед этот пришел, и Черстин выполнила волю покойного. В церкви пели псалмы, о которых он попросил в письменном завещании. На органе была исполнена мелодия «Однозвучно звенит колокольчик». Меню на поминках тоже было составлено его рукой. Внук Толстого ко всему подходил основательно – и к жизни, и к смерти. Свечи из русской церкви в Москве привезла Таня Балдовская, которую Черстин в своем письме назвала «важным звеном в цепочке, связующей русских и шведов».
К письму было приложено описание траурной церемонии в переводе на русский, сделанном Балдовской.
Адресуясь к словам выбранного Павлом Толстым псалма: «То же солнце, что когда-то освещало райский сад…», Черстин сказала: «Сегодня солнце не светит, но я думаю, что Пала был бы рад дождю. Этот редкий весенний дождь так нужен земле и всему, что на ней растет. Хлебопашец душою и телом, он ощущал это лучше, чем кто-нибудь другой».
Потом она прочитала выученную на русском языке молитву «Упокой, Господи, душу раба Твоего».
…Если Черстин привязывается к человеку, то уже не теряет его из виду. Это ее призвание – собирать людей, близких по духу. Встречи с ними она считает Божьим подарком.
И вот теперь этот, вслед за письмами, звонок от нее, который всколыхнул столько воспоминаний. И приглашение в Упсалу. Наша хозяйка и тут была верна себе. Список гостей, который она прислала нам по факсу, оказался перечнем приятных сюрпризов. И самый дорогой из них – посол Агда Россель, которая еще десять с лишним лет назад своим расположением облегчила мои первые шаги на дипломатическом поприще в Стокгольме. Здесь ее зовут «шведская Коллонтай». В то время как у нас за последнее десятилетие взгляд на Александру Михайловну поменялся уже несколько раз – то она великий патриот, то ленинская подпевала, – в Швеции, где она проработала послом с 1930 по 1945 год, ее упорно чтут, и кадровый шведский дипломат Агда по-прежнему гордится своим вторым именем.
Была там подруга Агды Россель и моя знакомая по посольской еще службе – тогда министр по вопросам окружающей среды, а теперь тальман риксдага, председатель парламента Биргитта Даль… Был мэр Упсалы… И я понял, что не случайно все это. Просто Черстин угадала мои пораженческие настроения и попробовала излечить от них этим актом воссоединения с близкими ей и мне людьми.
Встретились мы все в церкви, субботним утром, за несколько минут до начала службы, которую отправляла Черстин. Пели псалмы, слушали проповедь, погружались в себя, соединялись сердцем с близкими и дальними своими, живыми и мертвыми.
Потом был обед у Черстин, в доме, который она вскоре должна будет покинуть. Из окон второго этажа видны были словно нарисованные на фоне ослепительного голубого неба шпили собора и церковь Святой Троицы. На кровлях лежал и сверкал под солнцем снег. Вот такое бы под самое Рождество!
Потом мы пели песни, в том числе и те, которые любил Павел Толстой. Сначала русские, под аккомпанемент фортепьяно, за которым сидела Черстин. А потом шведскую, которая в моем восприятии явилась кульминацией этого подаренного нам Богом и людьми дня.
Каюсь, я не знал в то время ни имени поэта, ни композитора и только дивился, к счастью не первый раз в жизни, тому, как могут неведомые тебе люди так глубоко заглянуть в тебя, угадать самые сокровенные твои помыслы. Чудо было и в том, что при всей ограниченности моего шведского ни одно из слов песни не потребовало перевода. Кощунственным казалось мне даже позднее прибегнуть к словарю.
И мне опять вспомнился Булат Окуджава: «Мы не будем этой темени бояться…»
В мае 1990 года, когда я расставался со Стокгольмом, чтобы направиться в Прагу, Харальд Хамрин, ведущий репортер одной из двух крупнейших дневных газет Швеции, пожелал взять у меня прощальное интервью. Один из его вопросов был о том, какое из мест, которые довелось посетить в странствиях по Швеции, мне запомнилось больше других. Я сказал ему: «Болнес» – и увидел недоумение в его взгляде. Пришлось объясняться. Оправдываться.
Конечно же я влюблен в Стокгольм с его прочно утвердившейся репутацией «Северной Венеции». И вечно соперничающий со столицей Гётеборг всегда манит к себе. Да и Даларна с ее Рэтвиком, «сердцем льна», по словам одного из шведских королей. Мура с домом Цорна и Бурленга с Вазастугой, где в XVI веке началось освобождение Швеции от датского ига….
Почему же Болнес? Собственно, даже не сам Болнес, чудесный и очень шведский городок, произвел это впечатление, а маленькая деревушка, почти хутор, недалеко от него, где находился летний дом нашей гостеприимной хозяйки – члена парламента от крестьянской партии. В доме том вместе со своими бабушкой и дедушкой проживали ее внуки, два мальчика лет пяти и семи и девочка чуть постарше. Ее звали Лиза, точно так же, как ее ровесницу в фильме «Дети из Бюленбю» по повести Астрид Линдгрен, который мы, так случилось, посмотрели незадолго до поездки в лен Евле. Дело было в середине лета. Деревушка, окруженная живописными холмами и ласковым лесом, утопала в зелени и тоже была похожа на тот бю, хуторок, который фигурировал в фильме. Маленьких, тоже типично шведских «красных домиков», из которых селение состояло, было почти не видно, и только неутомимо звенели детские голоса, приглашая нас то в сад полюбоваться созревающей малиной, то на огород нарвать огурцов, то на какие-то им одним ведомые тропы, где обязательно встретишь оленя… Андреас то и дело ревниво спрашивал меня: «Лиза правду говорит, что ты ее друг?»