Книга Часть целого - Стив Тольц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, в качестве общественного деятеля, в чьей власти было унижать нацию в целом — привилегия, до этого доступная только кучке близких друг другу врагов, — я обзавелся критиками. Меня обзывали всеми синонимами слова «безумец» и иными, похуже. В Австралии самое страшное оскорбление, уничтожающее человека до последней клеточки, — «благодетель». Поясню, что благодетель — это тот, кто творит или собирается творить добро. Поясню далее, чтобы не возникло недопонимания: в глазах клеветника «благодетель» — не похвала, а обида. Быть благодетелем у нас считается постыдным — в отличие от других мест, например, небес, где это качество засчитывается как заслуга. И мои хулители прибегли к этому «оскорблению», чтобы унизить меня. А я их не благодарил лишь потому, что видел, как гадко они ухмыляются.
Но большинство людей были на моей стороне. Им нравилось, что я возвращаюсь к основам и мои основополагающие реформы лежат в области одиночества, смерти и страдания. На каком-то этапе мне показалось, что они прониклись моей главной идеей, которая заключалась в том, что мы становимся первым по-настоящему базирующимся на смерти обществом. Люди поняли: чтобы обрести должную перспективу жизни, каждый в стране должен смириться с тем фактом, что смерть — непреодолимая проблема, которую человеку не решить ни постоянным воспроизводством (чтобы фамилия Смит сохранялась в вечности), ни ненавистью к соседним странам, ни привязывая себя к Богу длинным списком того, что нам не по нраву. Я наполовину убедил слушателей, что если мы станем начинать день не с исполнения национального гимна, а с короткой погребальной службы по себе, если смиримся с неизбежным угасанием и прекратим искать героическое трансцендентное в своей несчастной судьбе, мы не зайдем так далеко, как Гитлер, которого настолько пугала перспектива смерти, что он, стараясь избавиться от мысли о ней, убил шесть миллионов евреев.
Признаю, моя революция была не более чем фарсом, но фарсом абсолютно серьезным. Если люди смеялись или соглашались с моими идеями лишь ради того, чтобы посмотреть, как все сложится в будущем, то потому, что хоть и подсмеивались, но зерно истины видели. А может быть, и не видели. Как бы то ни было, я знаю, утопии не проходят. Я поставил перед собой конечную цель сделать общество немного гибче и менее ханжеским. Теперь я понимаю, что задача была отнюдь не скромной — я вознамерился дотянуться до Луны. А пока, вспенивая миллионную тему, тешил нерв за задним карманом брюк электората и пытался убедить людей, что не прислушиваться ко мне опасно для структуры общества.
Скажу прямо: общество менялось, и это бросалось в глаза. На Сарри-Хиллз даже открылся ресторан с каннибалистской символикой. Вся Австралия сошла с ума — нация помешалась на реформах. Я даже думаю, люди понимали, что дело не в самих идеях, а в идее идей — что мы способны без устали обновлять и, если возможно, стирать из памяти нашу рабскую связь с прошлым. Зачем? Затем, что прошлое — это самое худшее, что происходит в каждый данный момент настоящего.
Какие заблуждения и разочарования посещали меня в этот период жизни! Химиотерапия как будто подействовала; раковые клетки заметно съежились. Моя личная смерть, кажется, отступила. Я испытывал душевный подъем и не роптал даже против злых карикатуристов, изображавших мой рот настолько огромным, что он был размером во всю мою голову. Говорят, власть портит — еще как! Тот я, которого я всегда любил, несмотря на ложное самоуничижение, отражался в глазах окружающих. Фантазия эгоиста! Мой дух воспарил. Меня настолько захватили реформы, что я не заметил, что теряю составляющие, которые привели меня к успеху: непреклонное отрицательное отношение к человеческому духу, цинизм и прагматизм по поводу сознания и его ограничений. Успех вывел меня из равновесия; в результате я начал верить в людей и, что еще хуже, начал верить в народ. Надо было прислушиваться к сыну, который, хоть и не словами, но взглядом и интонациями, давал мне понять: «Папа, ну ты и мудак! Все испортил!»
И где же все это время был мой исполненный сыновнего долга отпрыск? Бросим взгляд и на него. Первое требование в достижении самодостаточности гласит: надо стать выше отца, и мой неожиданный успех — успех человека, всю жизнь символизировавшего собой неудачу, а теперь добившегося и славы, и состояния, — обнажил враждебность Джаспера. Чем выше я поднимался, тем труднее становилась его задача меня обогнать. Короче, благодаря моему успеху он оказался в смертельной опасности.
Помню, еще в самом начале, сразу после представления первых миллионеров, он позвонил мне по телефону.
— Что ты, черт возьми, вытворяешь? — раздалось в трубке.
— Привет, сын! — парировал я, зная, как больнее его уколоть.
— Все это плохо кончится, ты в этом сам не сомневаешься.
— Придешь ко мне на свадьбу?
— Что ты мелешь? Кто выйдет за тебя замуж?
— Кэролайн Почте.
— Старая подружка твоего брата?
Негодник! Неужели от него убудет, если он проявит немного больше великодушия? Согласен: в прошлом я совершал над ним умственное насилие, но делал это не из извращенного побуждения, а любя. И теперь, в мой единственный миг счастья, он мог бы оказать немного больше поддержки и не упоминать моего треклятого братца. Но дело было не только в Джаспере. Все газетные статьи без единого исключения представляли меня как брата Терри Дина. Никто не пропустил. А ведь он двадцать лет, как умер!
Я хотел обратиться к австралийскому народу с сердитым призывом — забыть о нем, но память не настолько уступчива. Оставалось улыбаться и терпеть, даже когда при упоминании Терри Дина на лице Кэролайн появлялось мечтательное выражение.
Придя на свадьбу, Джаспер уставился на невесту с таким видом, словно хотел проникнуть в психологию смертницы-бомбистки. После этого я долго его не видел. В те дни хаоса и беспорядка, когда я находился в центре внимания, он совершенно меня избегал. Ни разу не поздравил, даже не упомянул о моих реформах, интервью, дебатах, речах и всяких прочих общественных конвульсиях. Ни словом не обмолвился, насколько я плохо выгляжу после химиотерапии, а по мере того как я постепенно начал терять расположение масс, вовсе перестал мне звонить. Может быть, понимал, что я страдаю тяжелым проявлением высокомерия, и считал, что заслуживаю наказания? Может быть, чувствовал, что крах неизбежен? Может быть, хотел затаиться? Но почему я ничего не заметил? Не затаился сам?
Когда несколько редакционных статей намекнули, что у меня звездная болезнь, мне следовало садиться в первый космический челнок и убираться к черту с Земли. А когда обвинили в небывалом тщеславии, поскольку я ношу в портфеле зеркальце (а как же иначе: если на тебя устремлены взоры всей нации, нельзя, чтобы люди заметили, что у тебя в зубах застрял шпинат), следовало понять: один неверный шаг — и не избежать всенародного линчевания. Я не страдал, как утверждали некоторые, манией преследования. И уж точно не по отношению к тем, кто меня преследовал. А если и потерял голову, то это проявлялось в том, что я их не замечал. Разве не я утверждал в течение всей своей никчемной жизни, что людей убивают их бессмертные планы? Что отрицание смерти ведет людей к безвременной кончине, и нередко они забирают с собой и своих близких?