Книга Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь спросите меня, какой нужен был блат, чтобы девочка из семьи инженера, с еврейской мамой и всего лишь с серебряной медалью смогла оказаться на филфаке МГУ, да еще и на романо-германском отделении? Знакомый из числа преподавателей? Из деканата? Из ректората? Из Союза писателей СССР? Или Союза композиторов? Из Большого театра? Из ЦК партии? Вот и не угадали. Меня воткнул на факультет сам эксминистр высшего образования. Я даже и фамилию его помню: Кафтанов. Конечно, он меня в глаза не видел, но за меня похлопотали. Кто нужно, тот и похлопотал. Но я знаю совершенно точно, что экс-министр ни единой копейки и ни даже самого маленького борзого щенка за свою доброту не взял.
Там, на вожделенном факультете, были просторные аудитории, которые никогда от нас не запирались, высокие окна, стенгазета, студенческое научное общество, волейбольная секция, шахматная секция, секция художественного слова, испанский хор, эстрадный театр, студенческий театр, каждое воскресенье турпоходы, каждую осень по две недели колхоз в Можайском районе и пр. И разумеется, там работали битые и недобитые преподаватели. Не все, конечно, талантливые или гениальные. Некоторые преподавали истмат, диамат и соцреализм, но при этом учили ворочать мозгами, так что мы очень быстро научились проводить различия между литературой и халтурой, между наукой и ритуальным бормотанием. Такой вот был позорный совковый менталитет, и жизненный сюжет, и университет, и факультет.
Альберт Карельский
И с этим проклятым прошлым теперь навсегда покончено. Теперь в университет, кстати, вовсе не коммерческий, а Российский, и Государственный, и Гуманитарный, можно поступить без всякого блата. Просто за денежку. И там получить диплом. Тоже без блата и за денежку, кстати немалую. Там грязный туалет, дорогой буфет, платный Интернет. Аудитории запираются, но не всегда убираются, и там свобода. Можно приходить на лекции, а можно не приходить. Можно пропустить преподавателя в очереди к двери, а можно не пропустить. Можно здороваться, а можно не здороваться. Можно употреблять наркотики, а можно не употреблять. Конечно, можно питать иллюзии и верить в идеалы. А можно и не верить. Тем более что преподаватели высоких материй всячески предостерегают студенческий контингент от веры в мифы и иллюзии проклятого прошлого. И наконец, самое главное и драгоценное завоевание эпохи передового постмодерна: можно пользоваться нецензурной лексикой вслух и при всех. Хотя можно и не пользоваться. Свобода, блин. Матерись сколько, и когда, и при ком хочешь. Ты ведь студент продвинутый: денежку заплатил, обул лаковые туфли, надел белый костюм «версаче-армани», добрался в свой Гуманитарный университет сквозь пробки на своем «мерсе». Неужели после всего этого ты наступишь на горло своей песне, своему русскому шансону-мату, своему блатному мировоззрению?
Все мы блатные.
Я поступила в МГУ как раз в тот год, когда открылась высотка на Ленгорах. Красотища там была неописуемая. Все сверкало и сияло: шпиль на самом верху, белые стены главного корпуса, деревянные панели вестибюлей, кабины лифтов, латунные ручки и поручни, таблички на дверях, и столы, и стулья в аудиториях, и оборудование лабораторий, и физиономии всех, кто там находился в день открытия: 1 сентября 1953 года. Лифты рвались ввысь с такой скоростью, что нас с непривычки тошнило, и мы, вызывая лифт, даже глотали какие-то пастилки от головокружения. Правда, через пять лет, когда мы выпускались, красотища немного поблекла, слегка запылилась, обтрепалась и потускнела, но еще лет десять выглядела прилично, пока не обнаружилось, что такую махину держать в порядке страшно дорого и практически невозможно.
Впрочем, гуманитарные факультеты пока что оставались на Моховой, в старом здании, где лифтов вообще не было, и мы без проблем взбегали по лестнице на пятый этаж. И карабкались на высоты гуманитарного знания. Суть образования заключалась в том, что наши разрозненные, вкусовые, незрелые и поверхностные впечатления от прочитанных книжек постепенно укладывались в сундуки заданных схем. И пусть этикетки на схемах были нелепыми, вульгарно-социологическими и Далеко не всегда отражали содержимое сундуков, но богатство все-таки потихоньку копилось. И мы сознавали себя его обладателями. Помещение ценностей в ту или иную емкость было всегда проблематичным, а перемещение из одной в другую почти невозможным. Ну, например: вот сундук с прогрессивными романтиками, в нем хранятся Гейне, Гервег, и Фрейлиграт, и другие политически ангажированные поэты, в основном второго ряда. А вот сундук с романтиками реакционными: в нем, допустим, Ките, Ламартин и Брентано и кое-кто еще. А что делать с Гофманом? Он вроде бы и там, и там, то есть ни в каком сундуке. И те, кто не влезают в тот или иной сундук с этикеткой, оказываются самыми крупными, самыми живыми, изворотливыми и безразмерными. Короче, классиками. На этот случай имелась всеобъемлющая формула: имярек был писатель противоречивый. А дальше все просто:
Но сами-то они, писатели, не молчали. Они говорили с нами о том, что волновало их в свое время. И нас в наше время. И ни один самый великий литературовед не мог их переспорить, приписать им чего не было. А список обязательного чтения был огромный. Так что если кто нас и просвещал, то в первую очередь сам материал. Идеологические нашлепки на классиках не держались, они соскальзывали сами собой. Другое дело — те лекторы, кто с пиететом и восторгом вместе с нами рассматривал картины мира, созданные умами прошлого. Они открывали нам в текстах такие глубины, уровни, аспекты и красоты, о которых мы в свои семнадцать лет не имели ни малейшего представления. И на этих лекциях время неслось вскачь, и расширялись горизонты, и у мозгов вырастали крылья, и мы умнели, взрослели и потихоньку проникались к себе уважением, которого из нас не выхолостили потом никакие жизненные коллизии.
На первом, втором, третьем курсах мне лично все удавалось. Профессора внушали почтение, словари открывались на нужных статьях, библиотечные каталоги благоухали. Легко запоминались даты, имена и реалии, немецкие идиомы и латинские исключения. Укладывались в голове античные мифы, средневековые поэмы, ренессансные драмы. Пятерки на экзаменах, пятерки за курсовые, досрочная сдача почти всех сессий. И где-то на четвертом курсе — облом. Двойка по экономике социализма. Ну невозможно было постичь, в чем ее суть, как она устроена, как она работает. Вместо концепций и аргументации — постановления съездов, а разве их запомнишь? Ух, как я рыдала. Прощай повышенная стипендия.
Дальше — хуже. Я чуть не завалила диплом. Тема была про соцреализм в творчестве одного немецкого писателя. Нужно было доказать, что этот немец — яркий представитель соцреализма. А я, в своей беспримерной наивности, взялась выяснять, что такое этот самый соцреализм. Проштудировала все передовые статьи журнала «Вопросы литературы» (в просторечии «Вопли»), которых к тому времени вышло номеров этак сорок, точно не помню, и, к своему восторгу, выяснила, что все определения нестрогие, потому что не опираются на сколько-нибудь внятную аксиоматику. Отсюда я сделала вывод, что нет такого метода. А если и есть, то всего лишь направление под такой этикеткой, каковое началось в тридцатые годы и на Западе, вероятно, уже исчерпало себя. Я упоенно толкую об этом на защите, а физиономии у членов комиссии мрачнеют и чернеют. Очень-очень хотел оставить меня без диплома один из этих членов. Проморгал меня мой научный руководитель. Он вообще мной не интересовался, был человеком больным, замкнутым, слабым и ко всему, кроме своих физических страданий, глубоко безразличным. Меня попросили выйти из аудитории, где шла защита, и Роман Михайлович Самарин, у которого я слушала курс по литературе эпохи Возрождения, властью декана и зав. кафедрой отстоял мою тройку. Спасибо ему, старому прожженному антисемиту. И прощай, красный диплом. И черт с тобой. Университет я все-таки окончила.