Книга Свобода... для чего? - Жорж Бернанос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Вы наверняка будете разочарованы, а может, вы уже разочарованы. Не думайте, что мне по душе вас разочаровывать. Клянусь вам, те, кто, подобно мне, живет и размышляет на отшибе от остального мира, подчас отчаянно нуждаются в симпатии. И не так-то легко смириться с ее утратой. Ну и ладно, мне все равно. Все-таки вам следует знать: обличая те поколения, которые нанесли моей стране огромный ущерб, я никогда не забываю о том, что и мне придется разделить их участь. Ни малейшей гордыни по поводу того, что в споре с ними правда была на моей стороне, я не испытываю. Действительно, недостаточно ощущать свою правоту — важно окончательно разделаться с заблуждением: недостаточно сопротивляться злу — важно одержать победу над ним; пассивное сопротивление оправдывает лишь падших в борьбе. Более того, когда я начинаю копаться в себе самом так, как мне хотелось бы, чтобы вы покопались в себе, я обнаруживаю, что во всем сходен с вами — меня одолевают те же искушения, я рискую впасть в те же заблуждения. В каждом из нас словно бы гнездится какой-то принцип посредственности — в каждом из представителей наших про́клятых поколений; от него не свободны даже величайшие из нас — к примеру, Клодель или Валери. Может, мы и не относимся к поколениям неудачников, но чего-то нам определенно недостает; чего же? Что такое мы потеряли и так и не сумели обрести вновь? Может, это те самые два миллиона наших товарищей, погибших на берегах Марны и Соммы, под Верденом? А вообще-то, лучше не заводить разговор о мертвых; они ведь не любили рекламной шумихи и сейчас наверняка полагают, что о них и без того слишком много толкуют.
Мир сомневается в нашей мощи. Но в нашем праве он не сомневается. Беда в том, что он сомневается в праве как таковом. Речь сейчас не о том, чтобы скрывать от него самоочевидные вещи, но о том, чтобы раскрыть ему глаза на то, что он не видит. Мы утратили лишь часть нашей мощи — ту, что выступала на поверхности. Нам осталась невидимая часть айсберга. Что касается видимой, то лучше смотреть правде в лицо. Дадим себе четкий ответ: потерпели ли мы поражение в войне или нет? В эпоху, когда мы искали каких-то оправданий и извинений, мы много раз и на все лады повторяли это людям, так что если вдруг мы ввели бы их в заблуждение, они не смогли бы заставить себя не верить нам. Что вы хотите? Поражение самой почтенной военной державы Европы — такие вещи от соседей не скроешь, это вам не грехопадение какой-нибудь барышни. И кстати… раз уж мы оказались в двух шагах от Средиземного моря, этого колоссального амфитеатра для водных увеселений, где на протяжении веков многократно решалось, кто именно будет властвовать над миром, — неужели вы и вправду думаете, будто эти умудренные опытом народы, на протяжении тысячелетий взбиравшиеся по старинным ступенькам, вдруг взяли и позабыли, что наш флот покоится на дне морском у противоположного берега?.. Да-да, знаю, разговор сейчас не об этом, но что тут поделаешь? Gaffe[8] — не только полезный в навигационном деле предмет, но и прием майевтики. Позволю себе напомнить тем, кто, возможно, позабыл об этом: майевтика — придуманный Сократом метод убеждения, призванный побудить людей задуматься над той или иной проблемой как бы помимо их желания; метод «родовспоможения для умов» в соответствии с этимологией этого слова. Если мы считаем возможным пробудить умы при помощи оплошности — это ведь означает, что мы не должны с ними церемониться, не так ли? В общем, повивальные бабки умов скорее нуждаются в железной хватке, чем в сноровке.
Да, всему миру известно, что мы потерпели поражение, и мир помнит об этом особенно хорошо по той причине, что мы поначалу много говорили об этом поражении, а затем принялись весьма неуклюже пытаться заставить всех о нем забыть. Слишком уж резко мы перешли от оплакивания собственной участи к совершенно смехотворному бахвальству. И то сказать: послушать нас, так именно мы-то и выиграли войну. Якобы прошло всего пять лет после поражения французских войск на Маасе, и танковые дивизии вермахта были разбиты у баррикад парижского Освобождения, которые голыми (черными от пороха) руками защищали повстанцы (прямо как на луврской картине Делакруа). Мой приятель Гиено, который прекрасно знает цену всем этим лубочным картинкам, как-то сказал мне, что именно такого рода легенда и спасла Францию. Если бы я верил в это, то не стал бы высказываться. Но я хочу вам заметить, что подобные похвальбы нужны только для внутреннего употребления, что они напоминают монеты, курс которых намеренно раздут и которые за пределами страны ничего не стоят. В мире есть миллионы людей, которые без нашего позволения заподозрили, что Франция образца 1940 года — состоявшая из подавляющего большинства петэновцев и только горстки голлистов — и Франция образца 1944 года — состоявшая из подавляющего большинства голлистов и только горстки петэновцев — это одна и та же масса людей, невероятно подверженных различным влияниям. Уже Мюнхенский сговор позволил определить вес и объем этой массы, почти в полном составе поддержавшей Компьенское перемирие, под давлением одного только своего веса докатившейся до петэнизма и сохранявшей приверженность ему до тех пор, пока вторжение в Северную Африку не нарушило равновесие и не побудило эту массу устремиться в другую сторону. Миллионы людей во всем мире прекрасно понимают, что Сопротивление возникло в результате усилий горстки решительных граждан, которые в электоральном плане не могли ни на что претендовать; реорганизация парламентской демократии неизбежно должна была превратить Сопротивление в пыль. Да, эти миллионы людей слишком долго являлись свидетелями активности той самой массы, о которой я говорил; слишком долго ее разоблачала пропагандистская машина; слишком близко к сердцу приняли они разительный контраст между такого рода Францией и одним-единственным человеком, сидевшим в своей комичной лондонской квартирке и клеймимым нами (и тогда, и теперь) как бунтарь[9].
Если мы станем невпопад повторять, что Франция прекрасно себя чувствует и никогда еще не находилась в таком бодром состоянии, мы окажем ей медвежью услугу. Чего стоит справка о состоянии здоровья, если она подписана не врачом, а самим пациентом? Понимаете, о чем я? Мы прекрасно себя чувствуем, мы чувствуем себя все лучше и лучше — вот что не устают повторять (именем Франции) все эти рьяные пропагандисты, которых мы рассылаем по всем широтам. Да, мне редко приходилось читать лекции, зато выслушать довелось немало… Какую расположенную на краю света страну ни возьми — да хотя бы Парагвай, — где-то там, на берегу огромной, широкой, будто море, реки, которая катит свои волны цвета глины под небом такого же глинистого цвета и которая то и дело вяло выбрасывает на неизменно дымящуюся отмель новую порцию крокодилов (а очередная волна их тут же смывает), — уверяю вас, здесь даже слова такой безвольной марионетки, как господин Моруа, неизбежно принимают какой-то таинственный смысл — да, хоть это и покажется вам чрезвычайно неожиданным, почти религиозный смысл… Мне хотелось бы представить вашему взору сцену, которая стала для меня чем-то совершенно привычным… Там, как и в любой аудитории, встречаются полусонные господа и дамы, которые сочли своим долгом прийти послушать прибывшего из дальних стран (обыкновенно по воздуху) индивидуума; рано или поздно они произнесут на своем родном языке роковую фразу: «Ну что ж, голубушка, я ожидал большего…» Но встречаются и внимательные, тревожные, напряженные лица — их легко распознать независимо от цвета кожи, ведь лица эти созданы для того, чтобы их озаряли энтузиазм и вера; обманутые надежды отображаются на этих лицах той же болезненной гримасой, которую можно увидеть у человека, впервые в жизни столкнувшегося со злом. Прибывший по воздуху господин располагается за столом — точно так же, как я только что расположился перед вами (увы, докладчики всегда одним и тем же манером устраиваются за столом, одинаково небрежно поглаживают графин с водой или протирают очки) — и принимается объяснять слушающим его молодцам, что он француз, что он родом из страны, некогда поставлявшей всему миру по мере нужды художников, философов и ученых, но в то же время нет-нет да и позволявшей себе небольшие (вряд ли достойные презрения) житейские радости, как то: хорошая кухня, хорошие вина, женские шляпки и камамбер. Мы прекрасно себя чувствуем, — уверяет этот господин, — и стремимся лишь к одному: к спокойной жизни; для нас теперь нет особой необходимости производить на свет великих людей, ведь у современного мира совершенно другие устремления, а мы идем в ногу со временем, и нужно всегда идти в ногу со временем, даже если время вообще никуда не идет. Когда мы восстановим нашу экономику — о, только бы эти господа из ООН договорились между собой и обеспечили нашу безопасность, — мы станем чувствовать себя еще лучше, чем прежде, а вам приятно будет на нас поглядеть, и вы почувствуете, что от одного только брошенного на нас взгляда вы прибавляете в весе… Миллионам людей совершенно наплевать, что мы не разочаровались в самих себе; им хотелось бы другого — точно знать, что они могут на нас положиться. Им дела нет до нашего оптимизма. Наш оптимизм ничуть не придает им уверенности, скорее напротив. От нашего оптимизма у них мороз по коже. Увы! Если вы сомневаетесь в сказанном, стало быть, вы сомневаетесь в самой Франции, а точнее сказать, боитесь узнать — чем она все еще является для миллионов людей, о которых я вам толкую; вы предпочитаете отделаться легким пожиманием плечами; вы с видом некоторого превосходства и с упрямым выражением лица (не внушающим особого уважения) скажете — в том числе и изящным своим спутницам, ведь они в большинстве случаев понимают, о чем речь вдет: «Все, хватит! Уж не настолько нас любят!» Ну что же, в каком-то смысле вы правы. Нас не любят, во всяком случае, любят не так, как мы себе это представляем. Про нас не говорят: «Молодцы все-таки эти французы, вот ведь веселые парни, никакой тебе заносчивости, и при этом здравого смысла хоть отбавляй — да, этих на мякине не проведешь, эти никогда не положат свои жизни за Гданьск. Правда, с виду они вроде именно такие, пока что немного смущаются, но дайте срок, и они придут в себя… Достаточно взглянуть на потешную физиономию господина Бидо, и сразу становится ясно, что им и в этот раз — тем или иным манером — удастся-таки выйти сухими из воды…» Да, таким француз никому больше в мире не видится. Может статься, некоторым из вас, вроде меня немало поколесившим по свету, кажется, будто они и впрямь видали подобных типов; но тут все дело в том, что они не берут в расчет тот самый более или менее сознательный миметизм, под влиянием которого с нами охотно заговаривают на нашем же языке — точнее сказать, на нашем собственном жаргоне; ему подражают вплоть до неконтролируемых движений. А что вы хотите? Первое впечатление от большинства живущих за границей французов — крайняя вульгарность; к тому же и те, кто к этой категории вроде бы не относится, из кожи вон лезут, чтобы выглядеть вульгарно. Иногда приходится задавать себе вопрос: не является ли подобного рода развязность деградированной, выродившейся формой той самой французской учтивости, которую так восхваляли в былые времена; воображение чужестранцев особенно поражало умение французов везде чувствовать себя в своей тарелке. Вот как об этом написал англичанин Джон Мур, путешествовавший по нашей стране во времена Людовика XVI: