Книга Николай Гумилев - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Логика, что и говорить, людоедская и, кстати, порочная, ибо, например, безусловно трагический конец двадцатипятилетнего С. Я. Надсона, упомянутого выше, отнюдь не уберег поэта от сравнительно скорого если не забвения, то — отчуждения от нового читательского поколения.
Однако в случае с Гумилевым есть очень существенный смысловой нюанс: его гибель среди участников антисоветского заговора от чекистской пули неизбежно сообщает фигуре поэта ореол мученического героизма, делает его «знаковой фигурой» для антикоммунистического русского движения. «То, что его казнили палачи России, — писал по горячим следам событий П. Б. Струве, — не случайно. Это полно для нас глубокого и пророческого смысла, который мы должны любовно и мужественно вобрать в наши души и в них лелеять» (Струве П. Б. Блок — Гумилев // Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 215. Курсив П. С. — Ю. 3.). Хорошо сказано, но при желании это заключение Петра Бернгардовича можно повернуть и не в пользу Гумилева: ведь там, где налицо политические пристрастия, трудно ожидать объективной эстетической оценки — свои поэты здесь всегда будут гениями, чужие — в лучшем случае посредственностями. Так что не объясняется ли бурная популярность Гумилева в СССР и «зарубежье» сугубо политическими причинами, не являлось ли чтение его запрещенных стихов лишь интеллигентской фрондой, антикоммунистической демонстрацией — стихи-то дурацкие, детские, наивные, да автор их — антисоветчик махровый. Вот и читает их диссидент кухонный, миллионер подпольный, кулак недорезанный — плюется, но читает, поскольку и сам, как Гумилев, советскую власть ненавидит. Попал бы в заговор, не дай Бог, Корней Иванович Чуковский — так они бы и «Мойдодыра» каждый вечер на сон грядущий перечитывали, а примкнула бы к оппозиции Агния Барто — «Уронили Мишку на пол…» про себя бы твердили…
Это можно было бы принять к рассмотрению при условии, что вся громадная и советская, и зарубежная читательская аудитория Гумилева была бы сплошь сознательно-антикоммунистической. А это очевидно не так даже по отношению к читателям 1920-х годов, не говоря уже о последующих советских поколениях, вовсе не отвергавших радикально все, связанное с коммунистической идеологией, и считавших СССР своей Родиной. Радикальный и безоговорочный антикоммунизм в духе П. Б. Струве был редок даже в диссидентской среде 1960–1970-х годов — и в этом смысле чрезвычайно симптоматичными оказываются стихи Т. Гнедич, где «возвращение» Гумилева к отечественным читателям рассматривается как знак прощения его народом:
Понадобился глобальный идеологический перелом 1980-х годов, повлекший за собой радикальную переоценку роли коммунистов в истории России XX века, пересмотр итогов коммунистического переворота 1917 года, чтобы нынешние читатели и историки литературы смогли понять, что «прощать» Гумилеву нечего, что в 1921 году он вел себя более прозорливо и исторически верно, нежели многие и многие его современники. Для подавляющего же большинства тех, кто был поклонником поэта в годы советской власти, эпизод участия Гумилева в ПБО был отнюдь не привлекательным моментом в его биографии, а, напротив, чем-то, что нужно преодолеть — и не только для того, чтобы добиться легализации творчества поэта, а, что страшнее всего, — для себя. Иллюзии в отношении «подлинных ценностей» коммунистического большевизма, ожидание обещанных в 1917 году «свободы, равенства и братства» — и, следовательно, невольная лояльность к советской власти, — в той или иной степени были присущи, например, почти всем либералам-«шестидесятникам», включая и большинство диссидентов, предлагавших «правильное» прочтение Маркса, рассуждавших о талантах и достоинствах «ленинской гвардии», коварно загубленной злодеем Сталиным, и вздыхавших по поводу неосуществленных надежд романтического революционного ренессанса эпохи «оттепели». Далеко не случайно радикальное неприятие большей частью интеллигенции той поры даже гипотетической возможности участия Гумилева в каком бы то ни было «антисоветском заговоре» — неприятие, сохранившееся, как ни странно, в некоторых случаях и по сей день. Все, что угодно: недоразумение, ложный донос, провокация Агранова или кого другого — мало ли было профессиональных провокаторов у ЧК, неправильно истолкованная рыцарственность поэта, не пожелавшего доносить на своих друзей-подпольщиков, но только не личное участие в антикоммунистическом движении. Этот факт инстинктивного отторжения сознанием советских и даже постсоветских читателей малейшей возможности антикоммунизма в миросозерцании любимого поэта является важным психологическим аргументом в пользу того, что репутация борца с большевизмом не могла стать для подавляющего большинства его читателей сколь-нибудь привлекательным моментом в гумилевской биографии.
Из всего сказанного становится ясно, что, сколь бы ни была насыщена и интересна жизнь Гумилева, не биографические нюансы оказали решающее влияние на возникновение «феномена Гумилева» в русской культуре XX века. Не яркая судьба и трагический конец поэта сами по себе завоевали сердца самоотверженных хранителей гумилевского наследия — хотя, конечно, в немалой степени споспешествовали этому.
«О жизни и поэзии Николая Степановича Гумилева можно рассказывать по-разному, — писал H.A. Богомолов. — Можно сделать его героем авантюрного романа, где есть многочисленные любовные интриги, африканские приключения, война, Париж и Лондон 1917–1918 годов, загадочная петербургская литературная жизнь после революции, заговоры, снова любовные похождения, поезд наркома военно-морских сил, — и, наконец, гибель от пули чекиста-палача. И в этой биографии будет много правды, за исключением одной: правды о поэте, жившем своими стихами, подчинившего жизнь поэзии и погибшего в конце концов за нее» (Богомолов H.A. Читая Гумилева // Гумилев Н. С. Избранное. М., 1995. С. 5 (Серия «Русская литература XX века»). С этим следует согласиться…
Почти.
Потому что и разговор о Гумилеве-поэте требует некоторой предварительной корректировки.
III
Бывало, в первые годы перестройки откроешь газету и журнал, а там публикация стихов Гумилева. И, обязательно вступительная статья, таинственного автора широкому читателю представляющая. А в той статье, как правило, на самом главном, ключевом месте, сообщение о том, что Николай Степанович — выдающийся мастер стиха. Читаешь это и радуешься, потому как правда написана. Действительно, был Николай Степанович мастером стиха. Выдающимся. Мэтром. А потом — другие журнал или газету раскроешь — и там тоже публикация. И статья тоже, как следует, публикацию предваряет. А в статье той на самом видном, главном месте также сказано про исключительное поэтическое мастерство Гумилева. Сказано как-то особо, веско, так, чтобы запомнилось. И запоминается, и, опять же, радостно, потому — правду и повторить приятно: был мастером стиха! А то как же?! И в самом деле — мастер. С этим не поспоришь. А там и следующую газету открываешь, и журнал следующий. И вновь… Мастер стиха. Изумительный. Непревзойденный. Мэтр…