Книга Почему мы делаем то, что мы делаем - Джоэл Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самые влиятельные приверженцы этой точки зрения – лингвист Бенджамин Ли Уорф и лингвист и антрополог Эдвард Сепир. Согласно гипотезе Сепира – Уорфа, известной как гипотеза лингвистической относительности, концепции определяются обозначающими их словами, следовательно, понимание и восприятие мира, усвоенные каждой культурой или человеком, всегда понимаются относительно их языка (отсюда лингвистическая относительность). Гипотеза получила развитие в 1920–1930-е годы в результате наблюдений за глубокими различиями между так называемыми языками среднеевропейского стандарта и более экзотическими языками, как хопи или инуитский. Уорф, например, указал, что язык хопи не делает лингвистических различий между настоящим, прошедшим и будущим временем, а в инуитском, по знаменитому замечанию Уорфа, имеется двадцать различных слов для обозначения снега. Таким образом, гипотеза Сепира−Уорфа указывает, что инуиты в буквальном смысле воспринимают больше разновидностей снега, чем носители языка среднеевропейского стандарта, чьи познавательные категории ограничены лишь одним или двумя словами, обозначающими снег.
Этот классический пример лингвистической относительности нередко вызывает большие сомнения; вполне возможно, что Уорф, скажем, преувеличил число инуитских слов, обозначающих снег. Еще одно возражение против гипотезы лингвистической относительности заключается в том, что, будь она категорически верной, перевод с языка хопи на язык среднеевропейского стандарта оказался бы невозможен, а это не соответствует действительности.
Восприятие и описание различных цветов используются как самый доступный способ проверки предположений лингвистического детерминизма. Многие языки мира распознают меньшее количество основных, или фокусных, цветовых категорий, чем английский, где есть слова для всех одиннадцати. Например, согласно проведенному в 1954 году исследованию, в языке племени дани из Новой Гвинеи есть только два слова для обозначения цветов: мола – яркие, теплые цвета, и мили – темные, холодные. В 1969 году ученые Берлин и Кей сделали любопытное открытие о том, что между фокусными цветами всегда присутствуют иерархические отношения: если используются только два термина, это будут черный и белый, третьим становится красный, четвертым и пятым – зеленый и желтый и так далее, причем фиолетовый, розовый и оранжевый появляются только тогда, когда есть все остальные.
Сегодня убедительно доказано – и это имеет решающее значение в судьбе лингвистического детерминизма, – что, несмотря на языковые ограничения, носители языка с «терминологически бедной категорией цвета» способны распознавать все фокусные цвета, и восприятие цвета определяется главным образом физиологией зрительной системы. То есть восприятие цвета в различных культурах имеет, оказывается, много общего и не зависит от языка, что вызывает сомнение в идеях детерминистов.
Кураре для любознательных
Гипотеза Сепира – Уорфа – не единственная теория, которая утверждает, что язык определяет мышление. Один из ранних бихевиористов, Джон Уотсон, высказал весьма радикальную идею о том, что мышление есть говорение, а то, что мы считаем внутренним мыслительным процессом, на самом деле является неслышной «субвокализацией», или слабыми колебаниями голосовых связок. Иными словами, если мы не можем говорить, мы не можем думать. Выдвинутая в 1912 году теория Уотсона, названная «периферализм», показалась достоверной, поскольку технология еще не позволяла убедиться в наличии или отсутствии вокализации. Она была опровергнута в 1947 году в результате захватывающего эксперимента под руководством Э. М. Смита. Он ввел себе миопаралитический яд кураре, блокирующий сокращение всех скелетных мышц. Подключенный для поддержания жизни к аппарату искусственного дыхания, с парализованными голосовыми связками, он тем не менее сохранил способность к мышлению и восприятию.
Забывание – пожалуй, один из худших недостатков человеческого организма. Это особенно верно, если учесть, что объем памяти человека оценивается примерно в 2,5 петабайта (2,5 миллиона гигабайтов) информации, или три миллиона часов (около 340 лет) телевизионного сигнала, записанного в цифровом формате. Если воспоминания хранятся в виде связей между нейронами, тогда общее число воспоминаний, которое было бы теоретически возможно сохранить, превысило бы число атомов во вселенной.
Так почему, учитывая столь колоссальный объем памяти, мы должны вообще что-то забывать? Не лучше ли будет помнить все, словно компьютер или Интернет? И никаких больше потерянных ключей или пропущенных юбилеев, если взять самые обыкновенные последствия забывания.
Ведущая теория, которая объясняет пользу забывчивости, основана на психологических явлениях интерференции и угасания. Интерференция проявляется, если одно воспоминание мешает воспроизвести другое. Скажем, вы никак не можете вспомнить имя, которое слышали утром, просто потому, что позже встретили еще троих человек. Угасание – это процесс, при котором информация стирается, если по каким-то причинам не отложилась как воспоминание. Чтобы понять это лучше, нам необходимо взглянуть на модель памяти, как ее представляет себе когнитивная психология.
Вопрос, как устроена память, – один из главных предметов исследования психологии, сформулированный Уильямом Джеймсом еще в 1890 году в классической работе «Принципы психологии»[6]:
Поток мыслей течет и течет, но большинство его сегментов летят в бездонную пропасть забвения. Одни, едва промелькнув, не оставят и тени воспоминаний. От других сохранится лишь несколько мгновений, часов или дней. В свою очередь, третьи впечатаются нерушимым следом и по нему смогут напоминать о себе, сколько длится жизнь. Как нам объяснить эти различия?
Принято считать, что память состоит из двух главных компонентов: кратковременной и долговременной памяти. Непрерывный поток информации поступает от органов чувств (или из воображения) в мозг и удерживается в сенсорном регистре, где внимание (см. тут) выступает в качестве фильтра, отбирая только самые важные или примечательные фрагменты, которые поступают на рассмотрение в кратковременную, или рабочую, память. Информацией в рабочей памяти можно воспользоваться немедленно или, опять же в зависимости от важности или примечательности, закодировать ее для помещения в долговременную память. Здесь она хранится для последующего извлечения. Процесс кодирования становится критическим этапом, который определяет, попадет ли событие, факт или ощущение «в бездонную пропасть забвения» или же «впечатается нерушимым следом».
Вопрос, какой физиологический процесс связан с этой моделью формирования памяти, находится в области разногласий, где физические следы памяти, которые иногда называют энграммами, часто становятся предметом злоупотреблений для мошенников и шарлатанов. Некоторые ключи к решению этого вопроса появились в работе американо-австрийского психоневролога Эрика Кандела, принесшей ему Нобелевскую премию. В качестве живой модели формирования памяти у человека Кандел взял моллюска аплизию, или морского зайца, чья нейронная сеть относительно проста и насчитывает всего 20 000 нейронов – некоторые из них настолько велики, что их можно увидеть невооруженным глазом. Кандел и его коллеги смогли доказать, что формирование кратковременной памяти происходит, когда синапс – место соединения нервных клеток, по которому между ними проходит сигнал, – напрягается, и сигнал между двумя нервными клетками соответственно усиливается. Между тем, долговременная память вызывает значительные изменения в структуре синапса, что, в сущности, приводит к образованию нового синапса.