Книга Равельштейн - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жители всех квартир сверху и снизу вынуждены были вместе с ним слушать Фрескобальди, Корелли, Перголези и «Итальянку в Алжире». На жалобы соседей он с улыбкой отвечал, что без музыки жизнь невыносима, и на их месте он бы давно смирился и слушал. Однако Эйб обещал им сделать хорошую звукоизоляцию и действительно вызвал на дом инженера. «Я отвалил десять штук, чтобы прослоить стены капоком – и все равно мои комнаты не insonorisées»[8]. Впрочем, когда я начинал перечислять ему имена соседей, он не мог сказать доброго слова ни об одном из них, но о каждом имел четкое и обоснованное мнение. То были, на его взгляд, мелкие буржуазные ничтожества, обуреваемые тайными страхами и погрязшие в amour propre[9], всеми силами пытавшиеся создать в глазах окружающих некий благородный образ себя; плоские расчетливые личности (лучше уж «личности», чем «души» – с личностями еще можно что-то поделать, а вот мысль о том, что у этих людей могла быть душа, ужасала). Вся их жизнь сводилась к глупостям и показухе – они не испытывали никакой верности и любви к своему окружению, никакой благодарности, не имели принципов или идей, за которые могли бы положить жизнь. Ибо великие страсти, если помните, антиномичны. А великие герои человечества, чье грозное присутствие в наших сознаниях неистребимо, не имеют никакого отношения к обывателю, нашему «нормальному» заурядному современнику. Все люди, с которыми Равельштейну приходилось общаться ежедневно, вызывали в нем либо нежность и большую любовь, либо безграничный гнев. Он иногда напоминал мне, что слово «гнев» звучит в первой строчке Илиады – «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына». Здесь взору читателя предстает несущая конструкция глубокого Равельштейнова мировоззрения. Величайшие герои мира – философы, – всегда были и будут атеистами. После философов у Эйба шли поэты и государственные деятели. Историки вроде Фукидида. Военные гении, как Цезарь, «благороднейший муж, кому в потоке времени нет равных», и Марк Антоний, его преемник на короткий срок, «один из трех столпов вселенной», поставивший любовь выше политики. Равельштейн любил классическую античность. Он предпочитал Афины, хотя безмерно уважал и Иерусалим.
То были фундаментальные идеи, на которых базировалась его личность и призвание. Если убрать их из мемуаров, то останутся одни лишь его странности и пунктики, безумное мотовство, роскошная мебель, излишества, хохмы и marche militaire[10], которым он пересекал университетский двор в своем роскошном, подбитом мехом кожаном пальто (лично я что-то подобное видел только раз в жизни – на Гасе Алексе. Этот гангстер и мокрушник, выгуливая собачку, щеголял по Лейк-шор-драйв в норковой шубе).
Время от времени я слышал фразу о том, что любимые студенты Равельштейна получали от него некий «заряд», что он был большой забавник и юморист. Однако «заряд» этот лишь на первый взгляд был юмористическим или развлекательным. На самом деле в аудитории Эйба происходил обмен жизненными силами. Странности и причуды подкрепляли его силы, и он делился ими, одаривал окружающих.
Равельштейн жил согласно своим принципам и идеям. Его познания были настоящими, глубокими, и он мог их задокументировать – в мельчайших подробностях. Он пришел в этот мир, чтобы помогать, наставлять и подвигать. И еще – чтобы сохранить величие рода человеческого даже в эпоху буржуазного благосостояния. Жизнь Равельштейна никак нельзя назвать средней или заурядной. Он не признавал скуку и серость. Не терпел депрессию, не выносил хандру. Все его беды носили исключительно физиологический характер. Например, однажды у него начались проблемы с зубами. В университетской клинике его уговорили вставить имплантаты – они внедряются непосредственно в костную ткань челюсти. Хирург завалил операцию; тогда, в стоматологическом кресле, Равельштейн перенес адские муки. Потом он решил выдернуть имплантаты, и эта процедура оказалась еще болезненнее, чем их установка.
– Вот что случается, когда за голову человека берется краснодеревщик, – сказал мне Эйб.
– Надо было тебе ехать в Бостон. Бостонские стоматологи-хирурги считаются лучшими.
– Никогда не доверяй свое тело паршивым специалистам, если не хочешь пасть жертвой их… э-э… мастерства.
Равельштейн не придавал значения порядку и чистоте. За день он прикуривал несчетное количество сигарет, но большую их часть либо забывал, либо ломал. Они лежали, точно белые мелки, в его роскошных стеклянных пепельницах. Организм его тоже был не в порядке, но продлевать свой век и не входило в цели Равельштейна. Риски, пределы, черная пропасть смерти давали о себе знать каждую минуту его существования. Когда он кашлял, из его груди доносилось загробное бульканье – так булькает в сточном колодце на дне нефтяной шахты.
В конце концов я перестал расспрашивать Эйба об имплантатах. Время от времени он, по всей видимости, испытывал болевые приступы, которые я стал воспринимать как часть его психофизиологического портрета.
Беспорядочный образ жизни и отсутствие какого бы то ни было режима привели к тому, что Равельштейну редко удавалось проспать всю ночь напролет. Он много готовился к лекциям и за этим делом засиживался допоздна. Чтобы доходчиво рассказать юным оклахомцам, техасцам или орегонцам о диалогах Платона, требовались не только знания, но и исключительные ораторские навыки. Спать до обеда Эйб никогда не умел. Никки, наоборот, мог ночами смотреть триллеры с боевыми искусствами, а потом отсыпаться до двух часов дня. Оба были баскетбольными фанатами и почти никогда не пропускали матчи «Чикаго буллз» по Эн-би-си.
На важные игры Равельштейн приглашал в гости студентов и заказывал пиццу – огромное количество коробок вносили в коридор, и квартира тут же заполнялась горячими ароматами орегано, томатов, сыра, пеперони и анчоусов. Никки, вооружившись круглым ножом, резал пиццу на куски и раскладывал по бумажным тарелкам. Мы с Розамундой ели сэндвичи, приготовленные самим Равельштейном – его руки в процессе готовки нетерпеливо дрожали, а сам он что-то весело орал. Когда подавались напитки, у присутствующих возникало ощущение, что на их глазах разыгрывается смертельный номер: с тем же успехом Эйб мог застыть на канате под куполом цирка с полным подносом стаканов. В такие моменты никто не отваживался не то что шутить – говорить.
Из кармана Эйба почти всегда торчал мобильник. Не помню, какого именно звонка он дожидался в тот вечер. Быть может, известия от очередного внутреннего источника из Белого дома о прекращении войны в Ираке. У меня в голове засел странный образ президента Буша, высокого, длиннолицего и сухопарого: своим появлением он регулярно прерывал трансляции предматчевых разминок. Огромные трибуны, полные болельщиков, яркие цвета, блеск прожекторов, Майкл Джордан, Скотти Пиппен и Хорас Грант забрасывают в корзину пробные мячи. Тут появляется мистер Буш, тоже очень высокий, но без толики красоты в движениях. Быть может, тогда речь шла и не об Ираке вовсе, а о каком-нибудь другом политическом кризисе. Вы же знаете современное телевидение: войну не отличить от событий серии игр НБА – спорт, великолепие сверхдержав, высокотехнологичные военные операции. Равельштейн все это остро чувствовал. Если он и рассказывал студентам о Макиавелли и лучшем способе покончить с разбитым врагом, то лишь потому, что он был учитель до мозга костей. Иногда на экране мелькали генерал Колин Пауэлл и Джеймс Бейкер, государственный секретарь. Свет на стадионе ненадолго приглушали – лишь затем, чтобы потом вновь эффектно врубить полную иллюминацию.