Книга Помни о Фамагусте - Александр Гольдштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна из кисок, подражая киске, ворчала, выгибая шейку, «фр-фр-фр»,
По три рубля за каждое «фр»,
М-м, не считая убранных в подушечку когтей,
Щекотала пропедевтически или, с моей стороны, — гимнически, ибо, не скрываясь, кричал, да, Изя-друг, антично кричал, я всеисправно кричу, за то и платим-с,
Эти сисечки (sic! — уменьшительно),
Розовые сосательные на сисечках шишечки,
Сладкие губы, он говорил,
Лучше соленых, он говорил,
Соль это зрелость, а я своею могу торговать.
Ганзейских вензельных сборников чтитель,
Извлек из Наслаждения и Долга долг наслаждения,
Но им тоже, ленивец, манкировал,
Ради праздности маму не пощажу, ради праздности,
Виньеточного табака воскуритель.
Воскурим, предлагал, и, как египетскую заупокойным скарбом ладью, натуго заряжал папиросу гашишной начинкой, анашою видений,
Иди за мной, манил, в луга,
Где нежные лодыжки утопают,
Возьмем другой глагол,
Где чуткими стопами попирают
Лебяжью зелень асфоделей, трав,
Да не цепляйся, в смысле мягкости, не цвета,
Где винных ягод дух смешался с исфаганской мятой,
И весь кагал, надев полупрозрачные хитоны,
В кратерах созерцает отражение,
Колеблет в лупанарах возбуждение,
В сералях, Изя?
Что я хотел сказать: истина невопрошаема, за истиною следуют, но имей в виду — жор после нападает жуткий, давай-ка запасемся провиантом, сырок, пшеничная лепешка, телячья отбивная, редиска на листе салатном, как писано в Писании, превенция не грех; жаль, что девчонок нет, непревзойденное соитье под дымок, как будто весь чувствилище из члена.
А что хотел сказать я, Глезер?
Остановились в гостиничке,
Приблизительно такой же, как здесь,
Только это была другая дыра, не Еленендорф,
Даже непрезентабельней,
По-летнему зловонней,
За все наши деньги нельзя было получить приличествующего жилья.
Вечером, нервно перелистав Германа Банга, взмолился — если увижу в гостевом зальчике за картами татарина, азерийского тюрка с обликом закопченным и никелевым (не спрашивай, как такое бывает, — бывает), то чтобы воспрепятствовал их встрече, чтобы всей властью Отцовских заветов, Накрытого стола и кожгалантереи под присмотром не убитого наркома, товарища не-упомянем-всуе, любой ценой чтоб оттащил от карточной игры обуянного Абезгауза — плюя на лживые посулы, бить полотенцем, привязывать к кровати, все средства хороши, он, Абезгауз, исступляется от одного вида колоды. Я раздобыл вервие и сделал по просьбе его, морским углом к спинке сиротского топчана; полночи он актерски лаял и скулил в грезившийся его самолюбию партер, сотрясаясь в демонстративных судорогах, корчах — цветут кизил, каштан, иудино дерево, только Захарий, Захариус увядающий, с плешью во лбу и поникшим стеблем в межножье, обречен быть прикованным в закавказской клоаке. Назавтра Абезгауз не упустил проиграться татарину, аргус прозевал корову. Захар был никто, Марик друг, тюрок тот же самый, гадкая повторяемость, рваный презерватив и арбузная корка у входа в неисправимую мозаику моего дома на Ольгинской, верблюд видит ли разницу между барханами, что знаю я о верблюдах, о подветренных, змеящихся, зыбучих песках, оставить по себе скелет в пустыне хуже, чем околеть в снегах, в снегах, наверно, что-то райское навыворот, полярные сирены с жемчугом и опахалами вьюги, отвести тюрка за угол и порезать для острастки властелина мастей, эй, чего не спишь, окликнул он завозившегося Фридмана. «Ты зато дрыхнуть горазд. Я снова, пока ты давал храпака, был там, у него, без денег уже, он проигрыш приплюсует». — «Я оторву правую руку ему и тебе», — зарычал Глезер, помутняясь от бешенства. «Нет, мы уснем сейчас, я и ты, — сказал Фридман издали, вчуже, чревовещая из суфлерской будки диббука, — утро изменит все». Они замолчали, опоенные маковой безвременностью.
В полтретьего фонарь улещивал чинару, шла шуга по реке, и над крошевом льда свиристела южная птица, вроде ультрамариновой той, длинноклювой, что в Лоде, евангельском Лиддо клюет на балконе зерна красных цветов и щебечет, щебечет. Внизу под пленкой забытья и холода в западные ворота тек Енисей, самозамкнутым величием уравновешивая геральдический верх, италийский, пополам разделенный безлюдный покой, которого левая часть являла увековеченный Казановой палаццо, с плющом по сырой стене и островерхою надзирательной башенкой, а кто привык наводить текстуальные справки, соблаговолит раскрыть том про побег из узилища и лепестки княгини Казамассимы, влюбленной в апельсиновую рощу, в центре справа — ничто не связывало бы диспаратные створки, кабы не птица, перелетавшая с башни на дерево, с дерева на башню, пока не обрела пристанище на межевой черте небес. Птица моя, птица, лопотал Фридман, скажи, но птица не проронила ни звука, давая понять, что если он будет молоть вздор и не вспомнит вопроса, ради которого крылья держат мучительное равновесие на бушующей оси равновесий, закон заставит ее улететь. Птица моя, птица, продолжал он, лишь бы не выпустить ниточку, как проехать на Южный вокзал, до Индии срочно, и незадача с трамваем, электромордые трамы, в любую эпоху, чуть соберешься позавтракать, звенящие под окном. Уже отставлена посуда, у недожеванной рогульки в подругах яичная рюмка, а они звенят из февраля в февраль, при бодром нуле Цельсия, подморозившем воду, не гуморальные соки, а они сыплют шипящими искрами, споспешествуя одеванию: воротничок, запонки, галстух, на вешалке пальто аравийского колера, представь, была передняя, мечтал о ней, по-лекарски просторной, мечтал о городе бургтеатра, статсбиблиотеки, кремовых пирожных, снежком облепленного конного кесаря, так осязаемо предносилось блаженство (не обессудь, крылатая, еще раз двоеточие): обжигающий кофе, кресло возле эркерного окна и — свидетельствовать таяние снега перед новым морозцем, быть заодно с моей погодой, когда духами пахнут шубки женщин и одеколоном биржевая дородность мужчин. Прости, но я готов принять упрек в буржуазности, типичном свойстве бедняков, я, водевильный суетящийся бухгалтер, муха под стаканом. Однако в шляпе и пальто я выхожу под пасмурное небо, раскланиваясь с консультантом издательства, эрудированным, нездоровой наружности европейцем — в одно и то же время, по кенигсбергскому циферблату, с которым не сверяется «Свободная газета», пичкающая вестями о заварухе на Балканах, шулерской комбинации из яснобунчужных пашей, лампасных князьков и прочей раскрашенной шушеры, по складам, прежде грамоты, разучившей подложную повесть о прошлом, да мне-то что в их плясках, коли прислана корректура, 400-страничное резюме двух десятилетий палеословесных разведок — ааааааааааааа, закричал он, как Лана Быкова, я вспомнил, я вспомнил, и четыре слова, четыре багряных пера, покружив над палаццо и апельсиновой рощей, опустились на енисейскую воду.
Полтретьего. Утомленный фонарь льстил или мстил чинаре. Глезер скрежетнул зубами, выдавил со вздохом «авария», это была не его ночь, не его сон, он заразился ими, как насморком. Бесшумный Фридман в небрежно застегнутых брюках и сползающем пиджачишке, соль с перцем, берлинский инфляционный покрой, преодолел семь брюзжащих ступенек, постоял на крыльце. Будто обращаясь к Rochefoucauld, устало — «прощай». Кузина Хэрриет, сестрица, не горюй, сейчас придет почтальон. Октябрьская прохлада и виноградный надел, мусульманка-луна облеклась кисеей, отличить чадру от вуали. Крысиный хвост провел пыльный след вдоль стены, рядом с раздавленным помидором. У входа в зальчик недоставало волнистого попугая, отвечающего на приветствие — «Менделе Мойхер Сфорим». Дряхлая ди кляче тащит телегу из богадельни в синагогу, ибо наши писатели смотрят на жаргон свысока. Без театральных поеживаний и азарта войти в сиреневый шатер предбанника, где под вокзальным электричеством, тусклее лишь в сортире, — надеюсь, никуда не делся, по обязательствам жанра не мог. Азерийский тюрок неподвижно и строго сидел за столом, вперясь в киноаппарат, фиксирующий немую мизансцену капитуляции; ваш черед сдавать, с преувеличенной ночною четкостью было указано Фридману. «В этом, извините, нет надобности», — возразил Марк. «Что такое?» — взметнулись брови тюрка. Голос его был пропитан, однако, предчувствием будущего. «Вы ведь догадываетесь», — шепнул Фридман. «Позвольте все же, не томите…» — «Но прежде позвольте и мне поблагодарить за удовольствие, обретаемое в закрытом со всех сторон антураже вашего превосходства. Я не иронизирую, какие шутки в этом краю, в залузганный час…» — «Как говорят ваши соплеменники, на идиш это звучит лучше. Хотелось бы дождаться уточнений». — «Вы прежде должны приготовиться». — «Это уж поручите моей заботе». — «Сал-бер-йон-рош», — нажав на гашетку, выпалил Фридман. «Нетопырь, нетопырь», — пробормотал татарин. «Простите?» — «Не обращайте внимания, первое попавшееся слово, я обещал себе произнести его вслух в минуту разоблачительного крушения иллюзий. Вот и настала она, предреченная».