Книга 10 вещей, которые я теперь знаю о любви - Сара Батлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Я знаю, что стоит нам встретиться — и станет не важно, что мне пришлось искать тебя так долго. Стоит нам встретиться — и в нашем распоряжении будет все время мира. И мы наговоримся обо всем.
* * *
— Видите? — Антон протягивает мне фотографию с закрученными краями. — Только держите по бокам.
Я аккуратно прихватываю снимок пальцами, точно так же, как люди достают из автомата на станции «Кингс-Кросс» свои еще влажные фото на паспорт.
Девочке на вид года три — впрочем, мне всегда было трудно определить возраст на глаз. У нее папино круглое лицо. Темно-русые волосы заплетены в косички. Она стоит, прислонившись к белой стене. Слева от нее — закрытая дверь. На правой части снимка виднеется угол подоконника. На Сильвии синее хлопковое платье, подол расширяется книзу от белого пояса и заканчивается чуть выше коленей с ямочками. Девочка смотрит куда-то поверх объектива. Она не улыбается, но выглядит довольной.
— И как долго? — спрашиваю я.
— С того момента, как я видел ее, прошло четыре года два месяца и шестнадцать дней. С того дня, как говорил, — один год и двадцать пять дней.
Я смотрю на фото, пытаясь добавить годы ее изображению. Он протягивает руку, и я понимаю, что с неохотой отдаю снимок обратно.
Мужчина, который попросил написать мое имя в книге, выгоняет нас из-за стола. Мы берем с прилавка две чашки чая, сдобренные молоком и сахаром, и садимся на диван с газетами. Антон рассказывает мне о том дне, когда родилась его дочь, как она уцепилась за его палец и посмотрела ему в глаза. Он говорит о том, как познакомился со своей женой на свадьбе двоюродного брата. Она разрешила ему поцеловать ее, но, когда он попытался коснуться ее груди, она дала ему пощечину, и он уже знал, что хочет жениться на ней. Он рассказывает о поездке в Ближнюю Померанию на польском побережье, когда Сильвии был всего годик. Каждый день они ходили на пикник на пляж. Он относил дочь в море, сажал ее себе на плечи, слушал ее смех. Они прочесали пляж в поисках янтаря, нашли кусок с прекрасно сохранившимся муравьем внутри. Он не спрашивал обо мне, а я был счастлив сидеть и слушать. Телевизор слепил глаза основными цветами и ревел жестяным звуком. В кресло слева от нас резко падает человек, как мне кажется, примерно моего возраста. Его нога перевязана до колена. Вокруг рта его борода пожелтела. Он бормочет сам с собой, а потом засыпает. Мы все слишком быстро умираем.
— Будет лучше, если она забудет меня, да? — говорит Антон. Он поворачивается ко мне, и я смотрю в его бледные водянистые глаза и на потрепанную кожу. — Лучше совсем без отца, чем с таким, как я, да?
Я качаю головой, но не знаю, что он имеет в виду, и от этого все внутри меня сжимается от боли.
* * *
Думаю, Антон мог бы говорить до утра, да я и рад бы позволить ему, но в таких заведениях есть свои правила. В десять тридцать мы занимаем соседние кровати и пытаемся заснуть. Свет еще не погас, а уже начался храп. В приютах вечно так, и для меня это проблема. Я уже приучился спать очень чутко, поэтому даже в безопасном месте сплю очень неровно. Лежу и смотрю на спину Антона под одеялом, пока наконец кто-то не гасит свет.
* * *
Похоже, я перестал дышать. Во всяком случае, проснулся я, задыхаясь в темноте, будто человек, который чуть не утонул. Мне снилось, как я шел по мосту Ватерлоо к рекламной растяжке на стене кинотеатра: белые буквы на лимонном фоне — огромные, в человеческий рост, но слов никак не разобрать. Я все шел и шел, но так и не добрался до конца моста.
Я выделяю пять вариаций храпа: от тихого, хриплого до низкого, звучного. Фоном слышны слабые прикосновения дождя к узким окнам. Воздух провонял сном, пуканьем и немытой кожей. Один из волонтеров ворочается в кресле. Иногда они читают с фонарем или оставляют работать телевизор с выключенным звуком, но этот сидит в темноте. Интересно, о чем он думает. Интересно, что привело его сюда. Может, ему самому доводилось прятаться от дождя, засовывая газеты под одежду, чтобы не продрогнуть? Или, может, он потерял кого-то?
* * *
Когда мама позвонила мне в тот день, я сначала не понял, о чем речь. Я слышал ее. Слышал слезы в ее голосе, слышал слова, но никак не мог упорядочить их.
Люди по-разному это называют. Я экспериментировал с названиями в течение последних двадцати лет, чаще всего у себя в голове. Иногда, в те времена, когда у меня было такси, я решался поговорить с пассажирами, если у них было располагающее лицо или если ночь была особенно длинной, темной и одинокой.
Мой отец совершил самоубийство.
Мой отец покончил с собой.
Мой отец умер.
Мой отец убил себя.
Мой отец принял смесь диазепама и диаморфина. Мы так и не узнали, где он их взял.
Он не знал, что еще предпринять.
Он слишком глубоко увяз.
Он был несчастным лживым ублюдком, и мне все равно, что он умер.
Моя мать нашла его. Я никогда не прощу его за это.
* * *
В то лето, когда я окончил университет, долго стояла невыносимая жара. Родители приехали на мой выпускной. Отец потел в костюме с галстуком. Мама, взволнованная и застенчивая, нарядилась в широкополую шляпу. Я прогулял все лекции и семинары, какие мог, тратя свое время и энергию на марши против войны, против расизма, за права женщин, а еще на соблазнение женщин, на убеждение их позировать обнаженными, зря переводя масляную краску из дорогих тюбиков, на курение марихуаны и распивание пива. Удивительно, что я вообще сдал экзамены. Отец принял весть о моем выпуске с поджатыми губами. «С этого момента ты должен работать вдвое больше», — сказал он, хотя не хуже меня знал, что я все профукал и теперь меня никуда не возьмут.
Возможно, мы были похожи больше, чем я готов признать. Он до последнего скрывал, что играет в азартные игры, а как запахло жареным — решил покончить со всем одним махом. Возможно, я поступил бы так же.
Помню, как сидел с матерью в столовой. В шкафу за стеклянными дверцами стояли ряды нетронутых тарелок, а стол был завален бумагами. Письма, счета-фактуры, счета. «Ну, я уверена, что этому должно быть какое-то объяснение», — твердила она снова и снова. Этому обязательно должно быть какое-то объяснение.
Когда отец умер, мамины волосы совсем побелели. Они и раньше были пронизаны сединой, но той осенью, после того как она нашла его тело и все эти счета, в ее волосах не осталось и намека на цвет. Был период, когда она пыталась краситься — в ядовито-рыжий, в выцветший сиреневый, — но в конце концов сдалась и оставила все как есть.
Время двигаться дальше, но идти мне некуда. Я поворачиваюсь на бок, и кровать скрипит подо мной. С противоположного конца комнаты слышится чей-то кашель. Я думаю о дочери Антона. Представляю, как она сидит у него на плечах, держась за волосы, и смеется. Я хочу разбудить его и спросить, как же он мог оставить ее, как он мог потерять ее.