Книга Двойник святого. Желтые глаза - Жак Шессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Решительно, жена пастора повергла меня в состояние раздумья. Она пила пиво маленькими глотками и время от времени насмешливо на меня смотрела. В какой-то момент я даже подумал, что это зрелище успокаивает мое эстетическое чувство. Белая юбка, забранные в пучок волосы, руки, предназначенные для четок. Но ее вид! Но ее взгляд! Она спокойно пила, остаток моего мороженого таял в блюдце, желтый и розовый цвета смешивались в нем маленькими ручейками.
Мадам Муари закончила пить. Она поднялась и улыбнулась мне. Уверен, она специально разыграла для меня спектакль. Она ехала на встречу с Луи, она знала, что мне это известно и что я в курсе их отношений. Она подошла к машине, открыла дверцу, села, высоко подняв ноги, надела ремень безопасности жестом, обнажившим ее груди. И машина исчезла в глубине площади.
Благодарение Богу, я не успокоился на этом. Я в, свою очередь, поднялся и сел в автомобиль. В течение короткого пути я не прекращал думать о члене Луи и мускулистой худобе мадам Муари. Анна ждала меня на террасе в купальных трусиках. Ее грудь была обнажена, ноги подставлены солнцу. Мы вошли в дом и сели на диван в комнате, где проходили уроки музыки.
– О чем ты думаешь? – спросила Анна шепотом.
И сразу же:
– О них.
– А ты?
– Он раздет, – продолжала Анна. – Она ласкает его…
– Как ты в ванной?
– Они занимаются любовью. Смотри! Смотри! Что ты видишь?
Еще целый час – бедная маска Бетховена! – мы фантазировали насчет того, что вытворяют в ближайшем лесу, среди буков и елей, мадам Муари и мальчик.
Мария ушла погулять. Мы были одни. Когда наша фантазия иссякла, Анна захотела, чтобы мы поднялись в комнату Луи и попросила меня поласкать ее на кровати мальчика. Она натянула на голову пижаму ребенка и не переставая называла его по имени.
Луи вернулся к ужину; он не сказал нам ни слова, только внимательно посмотрел на нас – игриво и в то же время жестоко.
Я любил Луи, клянусь моей бородой. Конечно, такое признание выглядит безрассудно, если перед этим я вел речь о смеси гипноза и нежности. Может быть, я правда его люблю.
Может быть, меня очаровало его единственное желание? Я говорю, впрочем, об отцовской любви. Во имя Бога, я правда любил, как отец, этого грязного маленького распутника, виновного в случившихся несчастьях.
Однажды теплым вечером пастор Муари явился к нам в дом, еще более похудевший, небритый; он помолчал несколько минут, затем сказал:
– Мы уезжаем.
Я расслабился и непринужденно посмотрел на него.
– Да, мы уезжаем, и это ваша вина, господин писатель. Ваша ошибка. Вы позволили… вашему сыну… разрушить мир в моей семье. Моя жена в отчаянии, мсье. Она страдает днем и ночью. Она любит вашего сына, мсье. Любит и страдает оттого, что причиняет несчастье нам, нашим детям и мне. Мы больше не видим ее. Она… измождена. Измождена – и это ваша ошибка.
Он остановился, и я не рискнул ответить. Потом он продолжил:
– Я попросил о переводе. Мы покидаем деревню. И лучше будет, если вы не будете знать, куда мы поедем. Считайте, что это миссионерская поездка. Между нами скоро окажется много километров.
Любопытно, что в этот момент я подумал не о тоске Луи, а о страданиях Клер Муари, вынужденной расстаться с любовником и местами, где она прожила всю жизнь, чтобы отправиться восстанавливать здоровье куда-нибудь к неграм.
– Хочу попросить вас кое о чем, – добавил пастор. – Думаю… им нужно разрешить встретиться еще раз. Вы согласны, не так ли?
Я не ответил – но что я мог сказать? Сын все равно скрыл бы от меня время этого последнего рандеву.
– Ваше молчание? – настаивал господин Муари. – Должен ли я истолковать его…
– Нет. Пусть они увидятся еще раз. Но не думайте, что я стану организовывать эту встречу. Они взрослые люди…
– О!… Не надо иронии… – ответил пастор.
Его тон был обвинительным (представляю, каким тоном он говорил с супругой), и я пожалел об этом, поскольку до того момента наша беседа проходила очень спокойно. Я даже начал проникаться симпатией к моему визитеру.
Он вновь уверил меня, что ни секунды не думал о передаче этого дела судебным властям. Без сомнения, увидев, как я испуган его словами, и вероятно, подумав, что я могу ему отомстить, он уточнил, поднимаясь (если бы он знал тогда, что произойдет!):
– То, что произошло здесь, не касается людского правосудия. – Он пожал мне руку, заглянув в глаза.
Наконец он ушел, взяв с меня нелепое обещание не препятствовать возможному желанию любовников провести вместе целый день или ночь. После чего я должен был запереть Луи до отъезда семейства Муари. Мне вспомнились слова из книги Исход: «И двинулись (сыны Израилевы) из Сокхофа и расположились станом в Ефаме, в конце пустыни. Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им, дабы идти им и днем и ночью».[5]О, проповеди евангелистов, призывы Божьего гнева, исступление веры Моисея, о которой сотни раз неустанно рассказывали на площадях, и потом, после проповеди моя мать тащила нас в домик местного пастора, чтобы поприветствовать его: чай, снова чай, опять чай и хлебцы, в памяти сына проповедника всегда ненавистные.
Воспоминание о соленых хлебцах вновь обратило меня к мысли о визите Муари. На самом деле он был забавным. Двое мужчин, сидящие друг против друга, шпионящие друг за другом и выжидающие. Но один из них представляет закон и уверен в ясности своих доводов, в своих правах. Конечно, он страдает, боится потерять жену, увидеть свою семью разрушенной и пытается с помощью бегства восстановить ее. С ясностью и честностью. И напротив него сидит потворствующий низости, увиливающий от правды человек. Ленивый и изворотливый писатель. Зритель. Добродетель и порок сидят друг против друга. Моя жена не обманывала меня так, как обманывала Муари его супруга. Она довольствовалась тем, что соблазняла нашего сына и испытывала от этого дурманящее головокружение. Однако была и та, другая, неверная, целомудренно любившая его плоть и страсть. Мне было стыдно, в этом можно не сомневаться. Я оказался противопоставленным чистому душой человеку, и эта ошибка – наша, моя ошибка – испортила жизнь всем. Когда я думал об этом, я сам хотел встретиться с Муари и подробно рассказать ему о своем стыде. Но я испугался попасть в смешное положение, не желая вспоминать истину, провозглашенную евангелистом urbi et orbi[6]: по-настоящему раскаявшийся уже наполовину прощен. Я смотрел на себя, пытаясь хоть как-то оправдаться, получить обещанное прощение, я не нравился себе настолько, что чувствовал слабость во всем теле, с головы до ног. О, заповеди! Я был свиньей, валявшейся в грязи и экскрементах, я проведу остаток дней, испытывая на себе Божий гнев. Если бы это случилось, он был бы действительно испепеляющим. Но, даже зная это, я продолжал отпускать гадкие колкости, гнусно шутить, мой юмор оставался грязным. Кровоточащий нос, устремленные в кабинет глаза, руки, пытающиеся работать, забитая мусором голова. И эта голова была создана, чтобы восхвалять творение! Чем дольше я размышлял, тем сильнее чувствовал желание, которое, как жало, проникало в меня, становилось ощутимее именно в то мгновение, когда я пытался выдернуть его. Заставить замолчать голос свыше! О, заповеди… Желание угнетало и одновременно очаровывало меня.