Книга Мойры - Марек Соболь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надежда продолжает издеваться надо мной. На улице велит оглядываться, искать Тебя. Велит бродить там, где мы гуляли вместе, и рыться в памяти, скрести до крови каждую минуту времени, проведенного с Тобой. И я подчиняюсь, а потом смеюсь над странным человеческим недугом, по вине которого нас тянет туда, где мы пережили счастливые минуты, мы поливаем эти места слезами — зачем, когда вся наша жизнь рухнула, когда исчезло то, что давало нам счастье или хотя бы его подобие. Я словно одинокая старуха, запертая в герметичном мире, в паутине воспоминаний. Хожу в пивные, которые нас помнят, сажусь за те же столики — пытаюсь заколдовать время, чтобы повернуть его вспять. Закрываю глаза на мгновение и открываю в ожидании, что на соседнем стуле увижу Тебя, что все, что произошло после того, нашего, времени, исчезнет, выпадет из памяти. Гуляю там, где бывала с Тобой, иду по следам, оставленным несколько месяцев назад. Смотрю прямо перед собой или под ноги, иногда поворачиваю голову, чтобы проверить, не идешь ли Ты рядом. Когда слышу шаги за спиной, оглядываюсь с колотящимся сердцем, с дикой надеждой, что, может, и Тебя принесло сюда то же безумие. Но Тебя нет…
Пасхальный завтрак сегодня ела в одиночестве. Но какой это завтрак — ни жирного окорока, ни вредных для здоровья яиц, ни куличей, от которых полнеют! Вместо всего этого салат из свежих овощей. Растолстела я, сидя дома, как свинья, надо с этим что-то делать, ведь новые шмотки мне не по карману. Да и чувствую я себя плохо с лишним жиром.
Мама приглашала к себе. Но я отговорилась дежурством, неохота никого видеть, не хочу, чтобы снова расспрашивали, утешали, теперь уже не хочу, лучше я поговорю с Тобой.
19 апреля
Когда пишешь, очищаешься. Эти несколько исписанных страниц должны были стать письмом, которое никогда не дойдет до адресата, но послужит сиюминутной цели: отмыть меня от печали, одним махом, раз — и готово, как утром встать под душ, но, похоже, все сложится иначе. Вчера не стала заканчивать, а сегодня, сама не знаю почему, я к этому письму вернулась. Посмотрим, куда оно меня заведет.
В школе я вела дневник и потом всегда что-нибудь писала, так и научилась упорядочивать мысли, вытаскивать на свет божий чувства, эмоции, передавать их на бумаге, вечерами пережевывала все, что случилось за день, словно корова какая. Писала я и о наших встречах с Тобой, о прогулках, которые заканчивались под утро на бульваре над Вислой. Тогда еще не было ласк, не было прикосновений, мы даже мало разговаривали, в той тиши, в покое неторопливо зарождалось нечто новое. Такое, чего я от себя никак не ожидала.
Потом я выбросила, порвала все тетради. Побоялась, что любопытство или минутная слабость заставят Тебя взяться за одну из них и Ты наткнешься на какую-нибудь строчку, которая Тебя покоробит. В них было много о моем прошлом, много разного, о чем я сама хотела бы забыть, не то что делиться этим с Тобой. Сейчас думаю, что, возможно, зря я так поступила. Никогда не знаешь наверняка.
Солнце возвращает долги, накопившиеся за зиму, а я наслаждаюсь выходными; правда, вечером отправлюсь на дежурство. Такая уж у меня работа, но я не жалуюсь. Здесь мне нечего делать, а в больнице я чувствую себя нужной, там я по-прежнему к чему-то стремлюсь — не для себя, для моих подопечных, но все же. Когда прихожу на работу, знаю, что ближайшие часы будут иметь какой-то смысл, в отличие от тех, что я провожу дома. К тому же с деньгами плохо, надо переезжать, эта квартира для меня слишком большая и дорогая. Но ведь это был наш дом! Страшно представить, сколько я найду мелочей, напоминающих о том времени, когда буду паковать коробки, сколько вещей обнаружится за шкафом, за кроватью, в каком-нибудь забытом ящике. Увы, другого выхода нет, придется через это пройти.
23 апреля
Есть люди, которые говорят, что не боятся смерти, а боятся лишь предсмертных страданий. Когда я была с Тобой, такая счастливая, я знала, что только смерть и болезнь могут это оборвать. И готова была умирать хоть каждый день, болея, в кошмарных мучениях, лишь бы не до конца умереть, лишь бы жить дальше и на следующий день опять кончаться, но не до конца, и так целую вечность: просыпаться рядом с Тобой и засыпать рядом с Тобой, и пусть бы все остальное между чудесным пробуждением и засыпанием было только мукой, только медленным умиранием — каждый день.
Смерть всегда рядом со мной, уж не знаю, дар это или проклятие, только я постоянно с ней сталкивалась, даже когда была ребенком. Помню такую сцену: давно это было, в деревне, на каникулах, я сидела на ограде кладбища и смотрела, как старый Павлик вспахивает поле. Была ранняя весна, пасмурный день, конь ступал медленно, сонно, Павлик, сгорбившись, изо всех сил направлял плуг, покрикивая на коня, а за ними следовала стая грачей. Все это выглядело необычайно уныло и как-то зловеще.
Сидела я, болтала ногами. Было нас там только трое: я, Павлик и конь, и больше ни души — куда ни кинешь взгляд. Павлик накануне напился — как обычно, впрочем; а был он уже очень старый, с трудом толкал плуг и дышал тяжело. Когда оказывался напротив того места, где я сидела, до меня доносились грязные ругательства — он бубнил их себе под нос. Старик прокладывал длинные борозды вдоль кладбищенской стены, разворачивался, а потом пер на другой конец поля, и вот там, вдали от меня, он вдруг остановился, я видела только коня, который стоял спокойно, с опущенной головой, а Павлик куда-то подевался. Я пошла вдоль ограды, мне было любопытно и немного страшно, оттого что он бросил меня одну в этом безлюдье.
Павлик лежал навзничь в глубокой борозде, которую перед тем пропахал, с открытыми глазами, глядевшими в небо, неподвижный, слегка припорошенный осыпавшейся с обоих краев борозды землей. Конь стоял не шевелясь, плуг завалился на бок. Грачи медленно, в полной тишине осматривали свеже-вывороченную землю и выклевывали из нее свой завтрак.
Стояла я там, не понимая, что, собственно, произошло, я ведь была маленькая, не знала, что такое смерть, слово такое слыхала, но никто ничего мне не объяснял, не разговаривал со мной об этом. Осторожно потрогала сапожком лежащего Павлика, заговорила с ним, попросила, чтобы он поднялся, но уже чувствовала, понимала: он не поднимется. Пнула его сильнее, со злостью, потом еще разок. Присела рядом на корточки, не зная, что делать, совсем одна, всеми покинутая.
Было тихо, ни ветерка, птицы не пели, начиналась весна — пора, когда все медленно, лениво пробуждается ото сна. Рядом даже шоссе не было, неоткуда шуму возникнуть, только вдалеке лаяла собака, иногда кукарекал петух, попискивала какая-то птица. В той кошмарной тишине я услыхала шлепок и увидела, как конское дерьмо падает в соседнюю борозду, а потом старый мерин помочился толстенной струей. Конская моча пенилась и смешивалась с землей, брызги летели во все стороны, и лицо Павлика покрывалось черными точками, на щеках, губах и таращившихся в небо глазных яблоках застывали крошечные холмики сырой земли.
Потом я увидела ксендза. Он шел по тропинке из деревни, задумчиво, не торопясь. Остановился около меня, спросил о чем-то и тут заметил Павлика. Подхватил меня на руки, побежал обратно в деревню, но быстро устал, поэтому поставил меня на тропинку и дальше побежал один, чтобы позвонить, вызвать «скорую», а я вернулась и опять села на корточки там, где сидела раньше, и ждала в жуткой тишине.