Книга Черная любовь - Доминик Ногез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никогда она не была красивее. Мне казалось, что она наконец стала настоящей женщиной, что черты ее тоньше, красота элегантнее и объективнее, чем когда я впервые встретил ее на пляже в Биаррице, в минуту, когда сильная чувственность, исходящая от ее еще такого юного тела и делающая ее такой непосредственной, так горячо желанной, препятствовала всякому эстетическому анализу. Может, именно благодаря мне, думал я, она стала так красива. И именно это время она выбрала, чтобы покинуть меня!
Эти фотографии и таящаяся в них сила превратили мои неопределенные сожаления в нестерпимый зуд. Действительно, что такое внутренний образ существа, хранящийся в нашем сознании, такой бледный и мимолетный, даже если он подсвечен желанием, по сравнению с его изображением материальным, цветным и рельефным, особенно если, как здесь, вне нас, независимо от нас, это изображение обращает на нас взгляд и почти подает голос? Трехмерный двойник резко опровергает все более приблизительные, расплывчатые воспоминания — это сверкающее опровержение квази-присутствия: он подобен возлиянию крови, которое совершил Улисс в подземном царстве; но оно орошает также Улисса и наполняет его желанием.
В другой день один друг затащил меня «для смеха» в секс-шоп, где, вероятно, демонстрируя товар, на нескольких телеэкранах крутили порнокассеты. И вдруг перед одним из этих телевизоров, вокруг которых толпились продавец и несколько типов без возраста, мое сердце забилось сильнее. Я узнал юную метиску в леопардовом трико, вдруг показавшуюся из-за картонных пальм, — Летиция! Эта была порнокассета, снятая в «Синей лошади». Я застыл, не в состоянии ни двинуться, ни вынести то, что должно было последовать. Уже было раздавшийся смех замер в глотках: несомненная красота актеров, властное очарование удовольствия, когда оно явно не сыграно… Мой друг, не догадываясь ни о чем, хотел уйти. Неловкий крупный план выхватил теперь лицо пленницы, обольщающей одного из молодых путешественников. У меня не хватило смелости. Я направился к выходу, как сомнамбула, глаза мои были до конца прикованы к экрану, заполненному безупречным телом обнаженной Лэ, танцующей под луной. Затем мне понадобилось много минут, чтобы прийти в себя, рассеять некую ненависть — смесь ревности и презрения, — вызванную во мне гогочущими вуайеристами, которым, казалось мне, отдавалась моя подруга.
Были еще пустяки. Например, тихий щелчок, с которым однажды утром обрезок ногтя с пальца ноги, отскочивший от щипцов, ударился о раковину. Он сразу же вернул меня в один из тех нескончаемых вечеров, которые она любила проводить со мной голая в ванной (там она действительно чувствовала себя дома; она там чуть ли не жила), и меня чуть наизнанку не вывернуло от боли. Короче, пора было с этим покончить.
Отсюда охватившая меня лихорадка и даже настоящее холодное бешенство в моей неукротимой деятельности. Я не знал покоя — звонил ее матери, ее подругам, имитировал игривое любопытство, равнодушную доброжелательность: «Надо же! И куда это Летиция подевалась? Целый век не виделись…» Одна из ее подруг, что-то вроде манекенщицы, сказала мне, что два раза видела Лэ на улице Ла Боэти — и я часами бродил по этой улице в надежде хоть мельком увидеть ее. Напрасно. Я послал ей без записки, опять же на адрес ее матери, копию фотографии, которая меня так растрогала и вызвала столь сильное желание увидеть Лэ вновь (узнав места, где она была снята, она обязательно вспомнит обстоятельства, в которых была сделана фотография). Наконец, я написал ей еще одно «открытое» письмо, короче и нежнее, почти стихотворение, которое вскоре было опубликовано в «Либерасьон». Я включил в него множество намеков на один знаменитый роман, который когда-то дал ей прочесть и в котором многое напоминало наше положение, а также ее имя, чтобы она не усомнилась в том, кто скрывается за инициалами Э. Е. (первая буква моего имени и последняя буква фамилии):
Летиция, свет моей жизни, огонь в моих венах. Спасение мое, плоть моя. Ле-ти-ци-я: кончик языка совершает путь в три шажка от неба сначала к верхним зубам, затем к нижним, чтобы на третьем голос затерялся в выдохе. Ле. Ти. Ци. Я.
Ты была Ле, просто Ле, по утрам, ростом метр семьдесят пять на цыпочках. Ты была Лети, нагая в воде, летом. Ты была Ти-ция — зимой, в мехах, в Лютеции. Ты была Аннабелла, Ванда, Лола в моих снах. Но в моих объятиях ты всегда была Легация, (и т. д.)
Интересно, какая из всех этих бутылок, брошенных в море надежд, первой достигла берега — и достигла ли вообще какая-нибудь из них: не сыграл ли роль случай? — но и трех дней не прошло, как случилось то, на что я уже потерял надежду за тот месяц, который ее не было со мной: она позвонила. Конечно, не было оснований для головокружения от успехов: не давая ни малейшего объяснения, она спросила меня довольно холодным тоном, можно ли ей забрать свои вещи. Потом, когда мы обменялись двумя-тремя фразами (я старался говорить нейтрально и спокойно, но был взволнован до предела), она начала говорить о нескольких вещах, которые ей действительно были нужны, потом о каком-то голубом кружевном платье от Аззедин Алайя. Это, мол, займет всего несколько минут. Я казался себе костюмером или кладовщиком. Но разговор потихоньку завязался. Я не смог сдержаться и сказал, что видел ее однажды вечером с мужчиной. Она ответила, что это «друг моей кузины Этель, помнишь — Этель!» (Я не знал даже, что у нее есть двоюродная сестра.) Потом, чтобы ввести меня в заблуждение, с чувственной интонацией, которая делала ее столь опасной, она вдруг спросила меня, что я делаю на День всех святых. Пока я притворялся, что заглядываю в невидимый календарь, — на самом деле я с ума сходил от радости — она стала читать по телефону, так же внезапно и как бы про себя, голосом еще более тихим, еще более колдовским, открытку, которую я послал ей два месяца назад из Мадрида и которую она сохранила: «Милая Лэ, без тебя, вдали от тебя, я как больной с открытой раной, я более обездолен, чем человек, узнающий после операции, что у него отняли половину тела».
В связи с открыткой я спросил у нее, получила ли она снятую мной фотографию. Нет. Прочла ли мое письмо в «Либерасьон»? Тоже нет. Похоже, она позвонила сама. И на минуту я представил, что она не выдержала первой и что я «выиграл». Воистину, любовь — это война. Вот почему после разрыва, когда мир восстановлен или восстанавливается, любовники сравнивают свои гипотезы, чувства, которые приписывали друг друга, точно так же, как историки после конфликта сопоставляют — секретные архивы каждой из воюющих сторон, чтобы получить информацию обо всем. Как историк я не получил того, чего ожидал: то ли из усталости, то ли из желания не усугублять обид я задал не все вопросы, которые надо бы, и получил, по крайней мере, не все ответы. Многие моменты в этом месяце разлуки навсегда остались для меня необъяснимыми. Например — именно к этому я и клоню, — что касается самого ее звонка, ей и минуты не понадобилось, чтобы опровергнуть самое себя и заставить меня сомневаться в моей «победе».
— Почему, — спросил я ее вдруг, — ты так долго не подавала признаков жизни?
Она ответила (как я уже начал предчувствовать):
— Потому что ждала, чтобы ты позвонил первым.
— Но я же не позвонил первым!
— Да нет, позвонил, ну, или все равно что первым — ты позвонил Кристель (ее подруга-манекенщица). Когда ты позвонил, я была у нее!..