Книга Под местным наркозом - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Ирмгард Зайферт любила спорить. Она пускалась в бесплодные дискуссии о планах школьной реформы с консервативными коллегами, даже с нашим директором, считающим себя либералом. Ибо всякие споры с «архангелом» он убивал одной фразой, которая вошла в поговорку: «Что бы вы ни думали о гамбургской модели школы продленного дня, объединяет нас, дорогая коллега, наш бескомпромиссный антифашизм».
И вот среди ничем не замечательных сочинений и обычных фотографий класса Ирмгард Зайферт нашла перевязанную крест-накрест пачку писем, которые она писала в феврале и марте сорок пятого, будучи вожатой Союза немецких девушек и заместительницей начальника лагеря для эвакуированных городских детей. Готической вязью на бумаге в линейку кружили ее мысли вокруг фигуры фюрера, которого она много раз называла «величавым», большевизм она считала еврейско-славянским исчадьем, с пламенным протестом против которого (уже тогда «архангел») и выступала. А известная цитата из Баумана:[15]«…В глазах наших голод, мы новые земли, мы новые земли добудем…» – послужила эпиграфом для одного письма, написанного в марте, когда советские армии стояли на Одере. (Да и вообще на ее стиль повлиял правоэкстремистский расцвет позднего экспрессионизма. До сих пор коллега Зайферт сильна в крутых, подпирающих теперь левую оппозицию прилагательных: «свободоносная победа социализма есть ясная будущая цель всех непоколебимых борцов за мир…») «Моя белокурая ненависть, – писала тогда ныне уже поседевшая фройлейн Зайферт, – не знает границ и песней несется к звездам!»
Я засмеялся было, когда она, вскоре после той своей поездки в Ганновер, все еще с волнением процитировала мне эти перлы выспренности. Но она, расширив глаза, сказала: «Есть в этих письмах места, которые я не показала бы даже вам».
(«Одним словом, доктэр, Ирмгард Зайферт претерпела некое хирургическое вмешательство».) Конечно, она не забыла, что была вожатой «кольца» в Союзе немецких девушек. Время в Гарце ей запомнилось хорошо, она могла рассказать о нем со множеством подробностей. Забота об эвакуированных детях из больших городов, из Брауншвейга и Ганновера. Непомерная ответственность при все ухудшавшемся положении с продовольствием. Ежедневные налеты истребителей-бомбардировщиков на близлежащую деревню. Рытье щелевых убежищ и ее возмущение местным группенляйтером, который в начале апреля хотел забрать из детского лагеря и послать в ополчение тринадцати– и четырнадцатилетних школьников.
Во время наших совместных прогулок вокруг Груневальдского озера или у меня дома, за стаканом мозельского, мы часто говорили, вернее, болтали об этом эпизоде ее юности – как и о моих приключениях в банде. Она помнила, как во всеуслышание протестовала против надругательства группенляйтера над детьми. «Я выразила пламенный протест». Она слово в слово воспроизвела мне тогдашнюю свою речь в защиту мальчиков. «Под конец этот гад смылся. Один из этих мерзких партийных начальников. Вы помните этот тип людей, дорогой коллега…»
Ситуацию, в которой она тогда поневоле оказалась, Ирмгард Зайферт использовала даже как учебный материал: со своими (на уроке музыки) и с моими учениками она говорила «О мужестве как преодолении трусости».
Переворошив содержимое чемодана, она так и не нашла того, чего искала: давних агрессивных, она сказала «антифашистских», суждений, которые она, как ей казалось, не только высказывала устно, но и записывала. Нашлись только эти письма. А в последнем письме она прочла о своем торжестве, когда, обучившись стрелять из ручного гранатомета, стала, по собственному желанию, инструктором по стрельбе. Там было написано: «Наша готовность неколебима. Все мальчики, которых я вместе с местным группенляйтером обучила стрелять фаустпатронами, будут со мной защищать лагерь до последней капли крови. Выстоять или умереть. Все остальное не в счет».
– Но вы же вовсе не защищали лагерь.
– Конечно нет. До этого просто не дошло.
Я переменил тему, заговорил о своих приключениях в банде. «Представьте себе это, дорогая коллега. Я в роли главаря банды. Среди такого организованного единства соотечественников нам ничего не оставалось, как стать асоциальными элементами, порой на грани уголовщины».
Ничто не могло остановить самоуничижения моей коллеги. «Есть и другие письма, похуже…»
Она рассказала об одном крестьянине, который отказался отдать свое поле, примыкавшее к детскому лагерю, под противотанковый ров: «На этого крестьянина я донесла окружной управе в Клаусталь-Целлерфельде, в письменной форме».
– Это имело последствия? То есть его…
– Нет, этого не было.
– Ну так вот! – услышал я свой голос. (Этот разговор состоялся у меня. Я подлил мозельского. Поставил пластинку.) Но и Телеман не помешал Ирмгард Зайферт сказать все, что она о себе думает, до последнего слова: «Помню, я была разочарована, даже возмущена, когда мой донос остался без последствий».
– Чистый домысел!
– Я уйду с работы в школе.
– Не уйдете.
– Я больше не имею права преподавать…
И я уже начал выстраивать успокоительные слова: «Именно в силу своей совиновности, дорогая коллега, вы способны сегодня указать путь молодежи. Иной человек всю жизнь живет ложью и не подозревает… При случае я вам расскажу и себе и об одном „вмешательстве", последствия которого могу осознать только теперь. Вдруг какое-нибудь слово типа „трасс", „пемза", „туф". Или дети играют велосипедной цепью. И уже никакого согласия с собой нет и в помине. Мы вдруг оказываемся нагими и уязвимыми…»
Тут она заплакала. И полагая, что знаю самообладание Ирмгард Зайферт, я понадеялся: слезы – это тоже арантил.
«Ах, доктэр, какое название! (Я приму еще две.) Арантиль могла бы быть сестрой этрусской принцессы Танаквиль. Юную невесту Арантиль ненавидела ее старшая сестра Танаквиль, и поэтому – а также потому, что жених Арантиль внезапно воспылал страстью к Танаквиль, – Арантиль убили, сбросив ее со стен города Перуджи. Позднее ее имя взяла себе одна певица. Помните, подобно Тебальди, подобно Каллас, Арантиль входила своим голосом в сердца и дискотеки. Но дело было скорее, пожалуй, в ее лице. (Оно не то чтобы красиво, но прекрасно.) В расстановке ли глаз, в рассеянном взгляде? Кто из нас помнит ее телосложение? Ее талантом было ее лицо. Увеличенное, на рекламных, высотой с церковь щитах, оно состояло только из точек, которые наш глаз, находя нужное расстояние, старался собрать. В одном провинциальном городишке, в Фюрте, я видел его на столбе для афиш вымокшим от дождей, разорванным, устаревшим – потому что прошло три недели после спектакля. (Кто-то выцарапал на плакате оба глаза.) А чего только не вытворяли с ее фотографиями! Они лежали в молитвенниках. Стояли в рамках на письменных столах очень могущественных директоров. Прикреплялись кнопками к шкафчикам рекрутов нашего бундесвера. Они были везде – то в формате открытки, то на широком экране. Они глядели на нас, нет, через нас. Они глядели мимо любой боли – невозмутимо, покоряюще и облегчающе. (Это-то болеутоляющее действие и побудило, наверно, впоследствии одну фармацевтическую фирму выбросить на рынок одноименный анальгетик от зубной и челюстной боли, который вы, доктэр, каждодневно прописываете: „Я выписал вам две упаковки арантила…") – а при этом лик ее был ужасен, а конец трагичен…