Книга Чехов. Посещение Бога - Руслан Тимофеевич Киреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чехов прекращает. Меньше чем через месяц после премьеры «Вишневого сада», 15 февраля 1904 года, уезжает в Ялту, а за день до этого, 14 февраля, пишет Авиловой письмо, в котором, расставаясь с когда-то столь близкой ему женщиной (Бунин утверждает, что эта женщина была единственной, к кому Чехов испытал «большое чувство»), дает ей прощальный наказ: «Главное — будьте веселы, смотрите на жизнь не так замысловато; вероятно, на самом деле она гораздо проще. — А дальше следуют слова, которые адресуются уже не ей, не только ей или даже не столько ей, сколько самому себе: — Да и заслуживает ли она, жизнь, которой мы не знаем, всех мучительных размышлений, на которых изнашиваются наши российские умы, — еще неизвестно».
Эта неизвестность сохранялась, по-видимому, до конца. Но это уже совсем недолго: жить ему оставалось четыре с половиной месяца…
Два с половиной из них он проведет в Ялте. Доктор Альтшуллер найдет, что он вернулся сюда «в значительно худшем состоянии», нежели уезжал, зато «полный московских впечатлений». В чем эти впечатления выражались? А в том, что «оживленно рассказывал про чествование, показывал поднесенные ему подарки и комически жаловался, что кто-то, должно быть, нарочно, чтобы ему досадить, распустил слух о том, что он любитель древностей, а он их терпеть не может».
Оживленно… Комически… И это лексика доктора, который наблюдает смертельно больного человека, доживающего свои последние недели. Да, но ведь и Чехов — не будем забывать! — был врачом и тоже наблюдал, пусть изнутри, но изнутри-то подчас даже виднее. Выходит, не думал о смерти? Не знал? Знал, не мог не знать, это знали и видели все, и он, разумеется, исключением не был. Или думал, но очень мало, самую чуточку. Совсем по Спинозе, написавшем в «Этике», что «человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти». А он был человеком свободным. Самым, может быть, свободным человеком во всей русской литературе, включая Пушкина.
Но, возможно, дело тут не только в свободе, феноменальной внутренней свободе человека, до капли выдавившего из себя раба, но и в своего рода привычке. Еще давно, тридцати лет от роду, он признался в одном из писем, что ему многих пришлось похоронить и он стал «даже как-то равнодушен к чужой смерти». А к своей? И к своей, по-видимому, тоже, во всяком случае — теперь. Если говорит или пишет о ней, что бывает крайне редко, то лишь в шутливом тоне, как, впрочем, и о болезнях своих. Или это вообще свойство русского человека? Русского мужика… В повести «Мужики» так и написано: «Смерти не боялись, зато ко всем болезням относились с преувеличенным страхом».
Относительно смерти — все так, но вот страха, тем более преувеличенного страха, никто в нем не замечал. Письма его полны не то что оптимизма, но, во всяком случае, планов на будущее. Активно обсуждается план покупки подмосковной дачи, не оставляются даже мечты о ребенке («…теперь бы за ребеночка я десять тысяч рублей дал»), но это еще что! На войну ведь собирался, русско-японскую, которая как раз разворачивалась тогда, и не в качестве литератора, «не корреспондентом, а врачом», потому что «врач увидит больше, чем корреспондент».
Собирался и писать. Гарин-Михайловский, посетивший его весной в Ялте, вспоминает, как Чехов показал ему записную книжку, куда в течение нескольких лет заносил карандашом заметки для будущих произведений. Но карандаш стал стираться, и невостребованные записи он обвел чернилами. «Листов на пятьсот еще неиспользованного материала. Лет на пять работы».
И такая убежденность была в его глуховатом голосе, такое спокойствие сквозило в каждом его движении, что Гарин нашел его выглядевшим не просто хорошо, а «очень хорошо»: «Меньше всего можно было думать, что опасность так близка».
Была близка, была, просто Гарин такие вещи не различал — не в других, не в себе. Красавец, здоровяк, хороший писатель и отменный инженер-путеец, он через два года после смерти Чехова скоропостижно умрет на одном редакционном совещании. Смерть застигнет его врасплох, чего о Чехове сказать ни в коем случае нельзя. Уж ее-то он чуял издалека — во всех обличьях.
Станиславский вспоминает, как однажды к нему в уборную зашел один очень близкий ему человек, очень жизнерадостный, хотя и слегка беспутный. Случайно оказавшийся тут же Чехов «все время очень пристально смотрел на него», а потом, когда человек ушел, стал задавать «всевозможные вопросы по поводу этого господина». А потом заявил твердо, что это был самоубийца. Станиславский лишь засмеялся в ответ, скоро забыл об этом разговоре и вспомнил о нем лишь через несколько лет, когда господин этот наложил на себя руки.
Весна в Ялте — та последняя чеховская весна — была скверной: шли дожди, море штормило, дул холодный ветер. Температура в доме опускалась подчас до пятнадцати градусов. «Живу кое-как, день прошел — и слава Богу, без мыслей, без желаний, а только с картами для пасьянса и с шаганьем из угла в угол».
Его снова — и чем дальше, тем сильнее — стало тянуть в Москву. «Я в этой Ялте одинок, как комета», — жалуется он жене, которая находится с театром на гастролях в Петербурге, и он даже подумывает, не махнуть ли в Петербург. Но к маю гастроли должны закончиться, и к этому как раз сроку он приурочивает свой отъезд. В субботу 1 мая Чехов навсегда покидает Ялту. В дороге простужается, плеврит дает высокую температуру, он уже почти не встает с постели. Два месяца оставалось ему. Меньше двух…
Половину этого срока — с 3 мая по 3 июня — он провел в Москве. Или, правильней сказать, в московской квартире, которую сняла в Леонтьевском переулке, в двух шагах от Тверской, Ольга Леонардовна. Сам не выходил, но к нему пытались проникнуть многие. «Нас всех, и меня в том числе, — писал Станиславский, — тянуло напоследок почаще видеться с Антоном Павловичем. Но далеко не всегда здоровье позволяло ему принимать нас». Посетитель не обижался, иногда посылал наверх (Чеховы жили на последнем, четвертом этаже, но в доме был лифт) коротенькую записочку со словами признания и привета.
Да, лифт в доме был, но Чехов воспользовался им всего несколько раз, а от отсутствия в доме отопления страдал постоянно. Не