Книга Муравечество - Чарли Кауфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я возвращаюсь к предыдущей цепочке мыслей: как бы то ни было, старик передо мной — это все еще старик, и давайте признаем, он не Алан Рене. Если я и западу на старика, он должен быть подлинным гением, поэтом, художником. В молодости таким стариком мечтал стать в будущем я сам, да и теперь мечтаю, только до будущего осталось не так много времени. Но сейчас я просто воспеватель гениев, апологет тех великих мужчин, что являются антисемитами и расистами, гениальных художников, издевавшихся над женщинами. По моему непопулярному мнению, мы должны прощать гениям их причуды. У художников должна быть свобода выражать и исследовать темнейшие закоулки своего подсознания. Как Персефона провела полгода в подземном мире, так и они погружаются вглубь себя (а иногда и вглубь молодых женщин!), чтобы вернуться к нам с плодами, в которых мы так нуждаемся. Гранат — символ жизни, смерти, королевской крови, плодородия, Христовых страданий, мужской силы и много чего еще — этот фрукт, конечно же, ассоциируется с Персефоной. Он навсегда, хотя и с перерывами, приковывает ее к подземному миру. Разве мы презираем ее за это? Нет, мы воспеваем ее, ведь, выходя из-под земли, с собой она приносит весну. Если мы ждем обновления, то поле порою следует держать под паром. А если мы надеемся на озарения, то гений порою должен быть и расистом. История щедро усеяна гениями, которые презирали евреев, угнетали черных и объективировали женщин. И что теперь — закопать их труды? Ответ — категорическое «нет», мы так не поступим. Все мы люди. Все мы несовершенны. Предубеждения вживлены в наши гены эволюцией. Нам необходимо знать, что этот Тигр — опасное животное. Нам ни к чему знать, что не все тигры опасны. Распознавание личностей отдельных тигров не помогает нам выжить. Безусловно, такая способность сделает нас просвещеннее и позволит дружить с некоторыми тиграми, и я обеими руками за. Я восхищаюсь этой идей, но мы должны помнить, что нами управляет родовой инстинкт и в основе своей это инстинкт выживания. Примите это как данность; можете скорбеть, осуждать, бороться, но просто признайте, что это человеческая черта, и имейте терпение. Имейте сострадание. Спасибо вам и спокойной ночи. Эту импровизированную речь я дал в копировальной комнате Бейтс-колледжа и получил в ответ кучу едких замечаний, когда был приглашенным критиком на кафедре кинематографа, где моей работой было сидеть во время просмотра студенческих работ на заднем ряду, нетерпеливо постукивать ручкой по странице блокнота и вздыхать.
Старик смотрит на меня. Не помню точно, сколько мы уже стоим в дверях. Пытаюсь сообразить: когда мы начали, было еще светло? Потому что сейчас уже темно. Не помню. Возможно, было светло. Одно очевидно: сегодня точно был момент, когда за окнами было светло. В этом я почти уверен.
— Ну так вот, — говорю я.
Он спрашивает, не хочу ли я войти. Снова говорит, что всю жизнь провел в изоляции, мучаясь из-за своей социофобии, и теперь, в столь позднюю пору своей жизни, решил изменить подход. Теперь он осознаёт, что его фобии помешали ему получать joie de vivre[22]. Он так и не познал объятий женщины, так и не выпил пива с приятелем, так и не посмотрел футбол с приятелем, так и не завел приятеля, так и не поиграл с приятелем в бильярд. Честно говоря, признаётся он с некоторым смущением, сегодня он вообще впервые произнес вслух слово «приятель». И оно ему понравилось, говорит он. Дружелюбное, объясняет он. У него приятный нос, как говорят о вине с приятным носом.
Я отвечаю, что занят.
Он грустно кивает.
Затем я думаю: будь добрее; он же старик. Затем я думаю: но не слишком добрым; не хочу, чтобы он решил, будто теперь каждый раз, когда мы где-нибудь столкнемся, я тут же заведу с ним долгий разговор. Затем я думаю: когда-нибудь и я буду стар — что, если никто не захочет со мной поговорить? Затем я думаю: о нет, карма: что, если я сейчас не буду добрым и со мной случится что-то плохое? Затем я думаю о том фильме, где Мег Райан превращается в старика. Не то чтобы я верил в такую магическую ерунду, но в фильме есть пара интересных идей. И не то чтобы сейчас Мег Райан даже с натяжкой можно назвать старой, но хочешь не хочешь, а вспомнишь, что когда-то она была простой девчонкой и что мы, общество, продолжаем обменивать старые ролевые модели на новые. Затем я думаю: когда-то этот старик был молодым — как и Мег Райан. Но теперь никто этого не видит. Мы застряли в настоящем. Старик стар. Молодежь молода. Подросток подрастает. Мы не способны увидеть в жизни путешествие. Там, где мы сейчас, — не там, где мы начинали. И совсем не туда мы направляемся. Предельно важно увидеть в этом старике не просто напоминание о моей смертности, но личность, человека, который мог прожить — а возможно, и все еще проживает — потрясающую жизнь с потрясающим опытом.
— У меня дела, — говорю я.
— Хорошо. Я всё ждал, когда же ты заговоришь. Ты так долго молча на меня пялишься, это странно.
— Я впал в состояние фуги, — защищаюсь я. Затем я думаю: фильм назывался «Поцелуй на память». Затем я думаю: нет, какой-то другой.
— Я завидую вам, молодым, вашим состояниям фуги и резиновым браслетам. Вашим глазелям.
— Чему?
— Глазелям. У вас еще нет глазелей?
— Я не понимаю смысл фразы.
— Иногда я бегу впереди поезда. Видишь ли, мне иногда снится всякое.
О господи, думаю я.
— Зачем ты это сказал? — спрашивает он.
— Что?
— «О господи».
— Я это вслух сказал? Я думал, я это подумал.
— Если быть точным: ты одновременно и подумал, и сказал вслух.
Ах ты ж коварный ублюдок, думаю (говорю?) я. Мне лучше свалить.
Собираюсь развернуться, вообще-то уже в процессе. Я буквально разворачиваюсь, но почему-то очень медленно, как будто в слоу-мо, почему-то очень-очень медленно, и вдруг кое-что замечаю. Он массирует виски, и до меня доходит, что на лице у него грим. На стертых висках под гримом проглядывает темная кожа. Я вдруг начинаю подозревать, что, возможно, он афроамериканец в гриме европеоидного американца, более известном как «белое лицо», или «бледное лицо», или «лицо беляшом», или «трэш-визаж», или «клоунский грим».
— Вы афроамериканец? — спрашиваю я.
— Нет! — кричит он и хлопает дверью.
Но я думаю, афроамериканец. И теперь хочу узнать его получше. Хочу узнать его получше больше всего на свете. Я ломлюсь в дверь.
— Я хочу в гости, — говорю я. — Я передумал. Ау-у-у?
— Пошел вон, жид, — орет он.
— Я не еврей, — объясняю я двери между нами.
Нет ответа. Он мне не верит. Говорят, люди видят себя, только когда смотрят на других. Возможно, он предполагает, будто я отрицаю свою этническую принадлежность, потому что сам отрицает свою. Но я не еврей. Правда. Я готов составить и показать ему слайд-шоу о людях, которые выглядят как евреи, но евреями не являются. Там будет Ринго Старр. Ринго Старр не еврей, хотя у него выдающийся нос. До меня вдруг доходит, что его имя очень похоже на имя Инго. Разница в одну букву «Р», а это ведь еще и первая буква моей фамилии. Р + Инго = Ринго. Я представляю себе эту надпись внутри сердечка на дереве. Все это я объясняю ему через дверь.