Книга Жилец - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сева с Игорем изобразили улыбки, старик же не растерялся:
– Старейший жилец, как вы изволили выразиться, благодарит вас. И очень прошу – к столу.
Гости заизвинялись, молодой человек – оказывается, секретарь исполкома – спешил к своим государственным обязанностям, к рюмке только коснулся губами, старички-общественники, глядя на него, подавили желание отведать угощенья, правда, рюмочки свои выкушали до дна, старшая же по подъезду свою ополовинила.
Слава богу, официальная часть быстро кончилась, гости ушли, а разговор вернулся на круги своя. Игорь стал вдруг допытываться, зачем дядя Жорж в самую гражданскую ринулся на юг. Эмигрировать решил?
– Если б я эмигрировал, ты бы вырос детдомовцем, а Сева не родился бы вообще. Что бы ваш папа должен был писать в анкете на вопрос: «Есть ли родственники за границей?» Вот то-то! Впрочем, простите, лукавлю: это позднее самооправдание, а тогда это обстоятельство – вся семья в заложниках – не могло остановить. На деле было хуже и проще: когда белые отступали, я свалился с тифом. Оправился – в городе красные. А они первым делом укрепили границу. И за попытку к бегству расстреливали. Не делайте из меня героя, ребята. Я не Анна Андреевна, и не было мне в ту пору никакого голоса.
– Ну, дядя Жорж, герой не герой, а сколько горюшка хлебнули. И выдержали – и войну, и посадки.
– Это дело везенья. Вокруг целые батальоны гибнут, и сил уж терпеть никаких, а пуля-дура не берет. Репрессии, конечно, малоприятная вещь, да и тут, в общем-то, повезло, самые страшные меня миновали. Зачем-то я Господу понадобился. Только не надоумил зачем. Он еще потерзает меня на Страшном суде.
– С такой-то биографией?
– Вот именно. Когда нам плохо, и чем хуже, тем щедрее мы молим Бога и даем самые пустые обещания. Только выпустит, дух переведешь – и все эти клятвы – жить во имя Его, трудиться не покладая рук, вести себя паинькой, – все вылетает из головы. И живешь таким же животным, как до тифа, до тюрьмы, до войны. А теперь совесть изводит. Кроме стыда, за целый век ничего не нажил.
Игорь поскучнел. Он больше по строительной части, и на Страшном суде предъявит полторы сотни строений, возведенных с его участием. И вообще он человек трезвый, реалист и рационалист. И если не считать заповеди «Не прелюбосотвори», предписанной человечеству Моисеем в период возрастного обострения хронического простатита, вполне мог почитаться человеком святой жизни. Если б еще и в Бога веровал.
– Это достоевщина какая-то. В чем вы себя вините? Не вы же революцию делали и предотвратить ее не могли. А во всех безобразиях не участвовали, разве что жертвой.
– Жил – значит соучаствовал.
* * *
Ста двадцати Господь Георгию Андреевичу не дал. Но финал эпохи показал – старик простудился под дождем в ночь на двадцатое августа, но выстоял у Белого дома и следующую, а когда спохватились лечить, было поздно, и утром 27-го дядя Жорж умер.
Все надо делать своевременно, спокойно и постепенно, а не как сейчас, в спешке распихивая по старым, облезлым чемоданам содержимое письменного стола, каких-то старинных шляпных и нынешних обувных коробок с письмами, разного рода случайными записями, иногда тщательно датированными, а чаще – невесть когда набросанными. Но ведь нам все некогда, у нас вечно какие-то неотложные, срочные, наиважнейшие дела. Только через неделю, как ни силься, не вспомнишь, что ж за важность такая, что рука так и не дотянулась до этих бумаг. А вот сейчас, когда дядюшкина квартира на Менжинского продана и новые хозяева переминаются на пороге, все сгребай в одну кучу и в темпе, в темпе, не заглядывая ни в какие письма, фотографии, увязывай, да поживее…
После похорон Сева с Игорем взялись было за архив, но ничего путного из этого не вышло, и Сева потом горько жалел, что привлек к этому делу старшего брата. Тот без раздумий рвал и бросал в помойку целые связки писем, не всегда давая даже заглянуть в них.
– Не нам их писали, не нам совать туда нос.
И бесследно исчезли целые исповеди времен гражданской войны, двадцатых, тридцатых годов… Зато уцелели дурацкие открытки с поздравлениями то с 1 Мая, то с Новым каким-нибудь 59-м годом или 7 ноября. Их Сева стал истреблять только сейчас, освобождая квартиру. Все остальное запихивал кое-как, безо всякой системы по чемоданам.
Чемоданы же провалялись в Севиной квартире еще несколько лет, то воздвигаемые на антресоли, то торжественно снимаемые оттуда, чтобы найти текст лекции о футуризме, фотографию сергиевопосадского философа с дарственной надписью. Но это увлечение проходило, и чемоданы, замучив жену и дочь, вновь водружались на антресоли. До лучших времен.
Лучшие времена наступили аккурат 13-го числа.
В первый день внезапно нагрянувшей новой жизни молодой, полный сил ветеран труда и пенсионер Сева Фелицианов достал с пыльных антресолей чемоданы с семейными архивами. Чтобы не пилить опилки, чтобы не маяться бесполезными вопросами, он решил оглядеть долгую жизнь свидетеля минувшего века.
Зачем?
Век завершился. Младая жизнь у гробового входа вошла в зрелость, не оглянувшись на страдания и радости минувших людей. У нее свои заботы, и она полагает, что никогда не натворит глупостей былых поколений.
Она вообще – ха-ха! – не натворит глупостей.
Ну так дай ей бог!
А Сева без цели, без смысла раскрыл чемоданы.
На него посыпались письма, какие-то старые анкеты, квитанции, обрывки дядиных всегда незавершенных творений, вырезки из газет, фотографии… Вот фотографии, редко когда надписанные, повергли Севу в особую печаль и досаду. Он мало кого мог узнать. А ведь это все родня, люди, кровно с ним связанные, чьи характеры в каких-то чертах унаследованы если не им, то Игорем, их детьми и еще не родившимися, но отмеченными генетическими чертами внуками. И теперь некому рассказать, кто это, как прожита их жизнь.
Надменная красавица с зонтиком. Надпись на обороте все же сохранилась: «Леля у двухсотлетнего дуба в Кунцевском парке». Парк сегодня являет собой густую рощу пятиэтажек, доживающих последние годы. Леля. И в Севиной памяти встает тесная, темная комнатушка. Еще жив папа. Мы едем к тете Леле. Это она написала «Новогоднюю песенку». Сева ждет чуда – живой автор песенки, известной с младенчества. Все же писатели умерли! Как Пушкин, которого убили на дуэли. Чудо ж вот какое: дряхлая старушка с трясущейся головой, слова говорит какие-то обыкновенные: «Ах, Левушка! Как я рада! А мальчик совсем на тебя не похож…» Ничего интересного. А когда сели пить чай, откуда-то явился старый, облезлый кот. И Сева громким шепотом спросил:
– Мама, а это кошка из Страны дураков?
Папа поперхнулся чаем, старушка обиделась. И Севу не удостоила таких стихов, как когда-то Игоря. Сева долго завидовал старшему брату, и сейчас бы завидовал, если б, разбирая семейные архивы, не наткнулся на рукопись жалконьких семейных виршей.
И эта элегантная дама эпохи Серебряного века – она? Та самая дряхлая старуха, хозяйка еще более дряхлого кота в тесной комнатке, пропахшей древесной плесенью и нищетой? Ну да, она, княгиня Елена Фредериковна Енгалычева. А это кто? На фотографии только дата – 15-II-1880 г. Кудрявый молодой человек с белесыми усиками, взгляд – романтический, с поволокою. Господи, родного деда не узнал! А как его узнаешь, если он умер задолго до твоего рождения, а на фотографиях, известных с детства, изображен генерал. Нет, не молодой, как некрасовский Дедушка, и даже не военный – действительный статский советник со звездой Станислава 1-й степени, орденами Владимира 3-й и Анны 4-й.