Книга Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мачеха хорошо заплатила врачам. И за операцию, и за сокрытие тайны.
Да тайну выболтали все равно.
И до их дома на набережной слух докатился.
Все в подъезде показывали на Маниту пальцем. Вон, вон она, выступает будто пава! Гордячка! Княжна Мери! А у самой зародыш из чрева вынули! Да ведь аборты запрещены! Как же она так? Да вот так. Яблоко от яблони. Видали, что ее мачеха выделывает? То ихний шофер к ним шастал, то настройщик роялей, что ни день, с цветами бежит, да еще с какими, с белыми розами. Теперь вот директор гастронома повадился. Целые сумки несет. Коробки конфет. Это нынче-то, когда мы все голодаем! Муж с войны придет – так ее поколотит, что живого места не останется. И ее, и дочь. Две развратницы. Ну ладно взрослая баба. Так девка туда же! Да ведь она совсем девчонка! А что, у девчонки нет дыренки?
Плод. Ее плод. Ее убитый плод. Ее убитый ребенок. Чей это был сын? А может, дочь? Одного из тех парней в подъезде. Кого убили, мальчика или девочку, ей не сказали. Зачем?
Ты помнишь, как все было?
Вычистили, кровавые ошметки бросили в мусорное ведро, протерли промежность спиртом и йодом. Отволокли, взяв за руки-за ноги, потерявшую сознание девчонку на койку. Подложили под нее кусок прорезиненной ткани. Матка сильно кровила. Вставляли, меняли бестолковые тампоны. Кололи лекарства, свертывающие кровь. Доктор пришел, схватился за голову. Спасайте ее, быстро! Мы ее потеряем! Да, да, спасайте, девочки, напортачили, так все поправьте, а вдруг мы прокололи матку? Нас ее родичи повесят на первом суку!
Никто никого не повесил. Кровь остановили. Это она, Манита, была убитым, раскромсанным кюреткой младенчиком, крошечной девочкой, да, это была дочь, она знала, снова дочь. Снова девчонка. Время и мир ее убили внутри нее. Милая, может, хорошо, что ты не жила. Но как же тебе было больно. Как больно.
Неверно. Не так. Как МНЕ было больно.
Это ее, Маниту, выцарапывали по частям из пульсирующего красного кисета, и она беззвучно кричала, пока могла кричать, когда сначала от нее оторвали ногу и выволокли ее из теплого алого рая, потом отрезали одну руку и вытащили вон, потом другую, потом кромсали грудь и живот, а потом раскроили лицо, рассекли рот напополам, и она уже кричать не могла.
Это ее однажды не стало.
А то, что сидит сейчас на чужой койке и держит за руку умирающего старика, это чужое тело. Ей наврали, что оно принадлежит ей.
Отец смотрел ей в лицо. Пытался поймать взгляд.
Взгляд убегал. Чужой взгляд.
Это не его дочь. Это старая, морщинистая, мрачная, чужая тетка.
Только рука родная.
Теплая и крепкая.
– Маниточка… Ты что молчишь?
Не отвечала. Зачем?
– Ты что-то видела?
Наклонила голову. Космы упали вдоль щек.
Старик вздохнул.
– Ты такая молчаливая стала. Я давно тебя не видел. Ты все еще тут. Знаешь, мне кажется, мы пролежим тут до Нового года. Плохо встречать Новый год в больнице!
Она молчала.
Старик пошевелился в койке. У него затекли ноги.
– Доченька, помни мне ножку. Правую. У тебя ручка в гипсе. Как жаль! Ну, зарастет.
Она молча, левой рукой, раскутала его правую ногу и стала поглаживать, пощипывать, разминать.
– Маниточка, я ведь сюда случайно попал. Я сплоховал. Я, знаешь, решил переписать свою симфонию.
Теперь замолчал он. Она массировала его ногу.
Подала голос.
– Какую симфонию?
Он вздрогнул от ее хриплого вибрато.
– Ты же знаешь о ней. Я же всю жизнь писал эту хреновину. Кантаты, оратории. О Сталине. О Ленине. И всю жизнь мою симфонию писал. Тайком. Ну, в стол. Единственную. Ты же в нотах, курица, не понимаешь. Ты же не стала музыкантом. Художником стала. А я не хотел. Художники все грязные, в красках. И пьют много.
– Кем, кем я стала?
Изумление стояло черной озерной водой в ее широко расставленных, чуть раскосых глазах.
– Ты серьезно спрашиваешь?
Глаза заволокло дымкой презрения. Она сильнее стала мять старую, в синих узорах вен, с распухшими суставами, жесткую ногу. Молчала.
– Так вот. Она лежала. В столе. Моя музыка. Моя! Понимаешь, моя! А – не их! И вот я решил ее переделать. Чтобы – исполнили! Такую, как есть, ее точно нигде не возьмут! Потому что там, в этой музыке, про все! Про все… про дымы… пожарища… про тюрьмы… про войну…
Поперхнулся слюной и стал кашлять. Кашель перешел в астматический приступ. Старик сел в кровати, надсадно кашлял, задыхался, бил себя по груди и выталкивал из себя редкие крики:
– Про все!.. там!.. про все!..
И Манита поняла его. Все им было запрещено. Даже думать; даже молиться. За них думала Красная Звезда. Они молились Вождю. И это было хорошо и правильно. И нельзя было иначе. А отец – вот он какой. Он, оказывается, хотел иначе. Он хотел – как оно есть. Без обмана. Но музыка же без слов! Разве она опасна!
Опасно все, если оно правдиво.
И безопасно все, если оно красиво придумано.
– Папа! Папа! Хватит!
Она колотила его кулаками по спине. Подносила ему ко рту кружку с водой. Он пытался отпить, проливал воду на постель. Весь облился, вымок. Отталкивал кружку рукой. Отталкивал ее руку, ее лицо. Ударил ее кулаком по гипсовой лангетке.
– Уйди! Уйди! Ты медведь! Красная пасть! Пытаешься меня пожрать! Не дамся! Пошел вон! Не хочу! Ты дрянь! Дрянь! Не боюсь тебя!
Потом сжался в комок, застыл на кровати. Застыли круглые глаза.
– Не бейте меня. Не надо меня бить. Я смирный. Я тихий. Я очень хороший. Я сделаю все, что вы прикажете. Я все умею. Я для вас… все… что хотите…
Манита прижала левой рукой правую гипсовую руку к животу.
– Папа! Ты что!
Это она выздоровела вмиг, а он погибал в черноте безумия.
– Я давно от тебя прятался. А ты меня все-таки нашел. Ты меня все время искал! Я тебя!
Замахнулся кулаком.
– Я тебе череп размозжу! Я хорошо стреляю! Я на войне…
Закашлялся опять.
Долго кашлял, надрывая глотку, раздувая легкие.
Опять застыл, замер. Слушал сам себя. Голову склонил.
Повернул голову по-птичьи. Увидал Маниту.
– А, доченька. Ты тут! Ты еще не ушла! Не уходи… не уходи никогда…
Просветлел взглядом. Приник, припал к Маните – руками, грудью, ногами, животом.
– Не оставляй меня… девочка моя!.. Знаешь, как страшно умирать!.. Это… это просто невозможно… чтобы тебя… чтобы меня – не было… Я не хочу… Я не могу умереть! Это так…