Книга Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О Эндре! — восклицает Барци таким тоном, словно приветствует знакомого. Не хватает только лорнета в его руке, чтобы почувствовать себя в подвалах Консьержери.
Один за другим прибывают свидетели. Несколько любопытных представителей старого режима. Владар, юрист, занявший кресло министра юстиции после Антала; он стоит, прислонясь к створке окна, попыхивая трубкой. Об Эндре высказывается как о «несчастном человеке», который «прекрасно работал в административном аппарате, особенно в Гёдёллё». В действительности тот был запойным пьяницей и садистом, выбившимся из мелких дворян карьеристом, шизоидным самодуром.
Дедушка прибыл в суд чуть ли не в тряпье, в мятой шляпе, в бриджах. Вопреки этому — а может, благодаря, — все равно он самый элегантный человек в городе. Он кротко улыбается, когда Марай предостерегает его:
— Сегодня мы только свидетели, но завтра можем стать обвиняемыми.
— Ты знаешь, немцы меня депортировали. А теперь в Чакваре я не могу найти свою переписку с Орленком. Очень жаль. И вообще, в Чакваре семья прожила на одном месте двести пятьдесят лет. Большая редкость. — Но теперь он потерял все и снимает комнату у Пала Явора.
Он тих и весел, редкий образец джентльмена, думает о нем Марай. Они ждали несколько часов, пока до них дошла очередь. Ближе к полудню мой дедушка произнес:
— Ты не находишь, что это идиотизм?
— Согласен, это маразм, — ответил Марай.
105
Когда их спрашивают, почему они не уехали на Запад, аристократы по большей части смущенно пожимают плечами или отшучиваются, чтобы скрыть беспомощность, не показывать боль, а если они действительно деклассировались — чтобы не вызывать к себе жалость. «Жига-то, может быть, и уехал бы, да Сечени не пускает», — так якобы ответил Кадару всемирно известный охотник Жигмонд Сечени. «С какой стати мне уезжать — пусть они уезжают!» или: «Раз уж судьба зашвырнула меня сюда…» и проч.
Отец тоже никогда не мог дать осмысленного ответа. Возможно, все дело в том, что если уж дело дошло до вопросов, значит, ответа нет. Во всяком случае, сами себе они этот вопрос никогда не задавали, их решение остаться на родине было рефлекторным, биологическим. И решение это выглядело настолько противоречащим их элементарным интересам, настолько не значившим ничего (для страны, для общества), что изумление спрашивающих было понятно. Истинный джентльмен никогда ничему не удивляется, но, казалось, это все-таки удивляло и их самих (и вопрос, и сам факт, что они здесь остались).
Бредя из Баварии в сторону Венгрии, мой отец с дедушкой не раз встречались с двигавшимися в противоположном направлении родственниками (в том числе и с носившими мою фамилию), которые призывали их присоединиться к ним. Но дедушка отвечал вежливым отказом:
— Сперва надо сориентироваться.
106
В связи с войной мы как-то поинтересовались у отца, приходилось ли ему убивать. Убивать человека. Как обычно, от имени коллектива выступала сестренка. Остальные стояли рядом. Лесенкой.
— А скажите, пожалуйста, Папочка, вы когда-нибудь убивали людей?
Сестренка умела разговаривать со взрослыми. Она, например, никогда не говорила «целую ручки», как полагалось детям, а, здороваясь со взрослыми, произносила с серьезностью пародиста: «доброе вам утро», «добрый вам день». Взрослые старались реагировать на это улыбкой, но избежать последствий все равно не могли и с сестренкой общались не так, как с другими детьми. Разговаривая с нею по телефону, многие не осмеливались говорить ей «ты».
— Всего доброго, барышня!
— Всего добгово, — отвечала она, будучи еще не в ладах с буквой «р».
Сестренка всегда как-то выделялась. Отец — никогда. К примеру, если он входил в пивную, то сразу вписывался в среду, и, хотя в крутолобом лице его и в осанке было что-то такое, люди спокойно вступали с ним в разговор, видно было, что он свой, не чужак, словом — абсолютная мимикрия. Когда мы ездили к бабушке, на маленькой пересадочной станции Фелшё-Галла нам приходилось ждать поезд в привокзальной корчме. Переступая порог, отец как-то съеживался, разбирал себя по частям, перекраивал наново и уже преспокойненько тянул пиво из горлышка, по-приятельски разговаривал с корчмарем и шутил с официанткой. Как-то раз в корчме на сдвинутых у стены ящиках из-под пива сидели два пьяненьких мужичка — нестарые, но с выщербленными зубами, небритые, из тех, что не просыхают годами. Икая и скалясь, они дружелюбно и по-своему ласково приветствовали сестренку:
— Привет, муха.
Та ответила без тени заносчивости и даже не холодно, а формально и вежливо, то есть самым неподходящим в данной обстановке образом.
— Добрый день, — сказала она без улыбки.
Мужчины на ящиках переглянулись и посерьезнели. Уж не знаю, о чем напомнила им эта худенькая стрекоза, но на лицах у них появилась какая-то робость.
107
Эта станция была знакома и мне. Мы ждали автобус на Орослань. «Икарус» с дребезжащим сзади мотором. Как-то на этом автобусе мы съехали в кювет и едва не перевернулись. Автобус так накренился, что пришлось карабкаться по полу до дверей и прыгать на землю. Отец, стоя внизу, помогал остальным пассажирам, особенно (?) женщинам, и всем объяснял, что, по всей вероятности, водителя укусила оса и он потерял контроль над управлением. Оса, водитель, над управлением, он повторил это раз пятьдесят. Мне было немного стыдно. Такой суетливости за отцом я раньше не замечал. Он вел себя как последний выскочка. А «Икарусов» с задним мотором я потом еще долго боялся.
Мы сидели с ним за металлическим столиком на террасе. Он заказывал пиво за пивом. Конкретно я мог бы назвать цифру пять. Отец умел срезать с пива пену: широким движением руки, как в теннисе, завершающимся быстрым, едва заметным и в теннисе запрещенным поворотом запястья. Нам обоим, отцу и мне, это нравилось. Пиво было золотисто-желтым, вонючим и горьким. Я не мог вообразить, зачем мой бедный отец мучил себя этим отвратительным желчным варевом.
— Пиво — красивый напиток, — засмеялся отец и пеной нарисовал мне усы. Я с отвращением покривился. — А ты попробуй. — Я долго сопротивлялся, потом осторожно, как будто дегустировал ослиную мочу, которую, как известно, всегда дегустируют осмотрительно, хлебнул и тут же, закашлявшись, выплюнул.
— Все это как-то неубедительно — то, что вы говорите, — сказал я смущенно и дал себе слово (хорошо помню этот момент), что никогда в жизни не буду пить пиво. Ведь в этом нет абсолютно никакого смысла. Я отправился в туалет, как будто действительно насосался пива, потом меня понесло куда-то, пока я не оказался на железнодорожных путях. Я пробирался между гигантскими паровозами, они излучали тепло, как животные; дышали, вздыхали, пыхтели, словно живые существа, — это были локомотивы известной системы Кальмана Кандо. И вдруг по станционному радио я услышал свое имя. Громкоговоритель что-то сказал обо мне. Я взмок от волнения. От страха перед железными монстрами ноги мои онемели. Я стоял на путях, локомотивы едва не задевали меня. Испугался я не на шутку.