Книга Цитадель - Антуан де Сент-Экзюпери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А как судить о дереве по его частям? По составляющим его элементам? Разве, говоря об апельсиновом дереве, ты коришь его за черноту корней, горечь древесины, клейкость или шероховатость коры, за кривизну веток? Что тебе до того, из чего это дерево сложено? Об апельсиновом дереве ты судишь по апельсинам.
И в точности то же самое я скажу о тех, кого ты изгоняешь и преследуешь. Каждый по отдельности он вот такой — такой или вот этакий, но что мне за дело до того, каков по отдельности каждый в толпе.
Дерево время от времени приносит мне души, похожие на клинок, они отдадут тело пыткам, но не согнутся, вопреки трусости большинства; приносит оно изредка и столь прозорливый взгляд, что он сквозь тщету оболочек прозревает истину, будто сквозь кожуру — мякоть плода, прозорливые вопреки низменным вкусам большинства смотрят из окна своей мансарды на звёзды и живут, питаясь лучом света, — и мне довольно этой малости. То, что ты видишь как противоречие, я считаю необходимым условием жизни.
Дерево — условие существования плода, камень — храма, люди — условие существования той единственной души, что озарит светом всё племя. И поэтому доброту, мечтательность, любовь к дому мне так легко переодеть в военные сапоги, ибо именно они необходимые компоненты для кипящей супницы войны, несмотря на своё с ней несходство, именно они, а вовсе не чума, не преступление и не голод.
Я прощаю людям их недоброту, немечтательность, нелюбовь к дому (похоже, они слишком долго кочевали), прощаю, потому что, может быть, именно так нарождается в ком-то благородство. Так как мне предвидеть при помощи логики, что выводит одно следствие из другого? Логики в переходе с одной ступеньки на другую нет.
Эти люди, приукрашивая себя, хотят тебя уверить, будто днём и ночью одушевлены страстью. Врут.
Соврёт дозорный на крепостной стене, если вдруг начнёт повествовать тебе о своей негасимой любви к городу. Он думает об ужине.
Соврёт поэт, если будет твердить тебе день и ночь об опьянении поэзией. И у него временами болит живот, и тогда на стихи ему наплевать.
Соврёт влюблённый, утверждая, что день и ночь молится на свою возлюбленную. Его отвлечёт блоха, куснув его. Или обычная скука, и он зевнёт.
Врёт путешественник, рассказывая, что днём и ночью восхищался необыкновенными красотами. В сильную качку его тошнило.
Врёт праведник, говоря, что днём и ночью созерцает Господа. И у Господа есть приливы и отливы, как у моря. Он оставляет иногда праведника, и Он тоже бывает сух, будто обнажившаяся галька.
Врут те, кто говорят, будто день и ночь оплакивают своих мёртвых. Можно ли оплакивать их день и ночь, если и любить их день и ночь было невозможно? Если при жизни с ними ссорились, от них уставали, не чувствовали к ним любви? Конечно, мёртвый всегда ближе живого, ибо он уже сбылся и нет в нём больше противоречий. Но ты не верен и своим мёртвым.
Врут все, кто не признаётся, что временами бывают опустошены и равнодушны. Врут, потому что не вникли в суть вещей. Слыша об их негасимом рвении, ты веришь в их преданность и начинаешь сомневаться в своей, краснеешь за собственное бесчувствие. Ты меняешь голос и выражение лица, если ты в трауре и на тебя смотрят.
Но я знаю, неизменной бывает только одолевающая тебя скука. Она — свидетельство немощи твоей души, что не в силах разглядеть за дробной вещественностью — картину. Так скучает, глядя на деревянные фигурки, не знающий, что такое шахматы. Ему невдомёк, сколько они таят в себе. Но если изредка — за вашу преданность кокону — тебя или дозорного, поэта, верующего, влюблённого или путешественника вознаградят озарением, не жалуйся, что не видишь постоянно того, что так высоко вознесло тебя. Ибо озарение бывает столь пламенным, что может сжечь зрящего. И праздник не может длиться все дни подряд.
Так что ты не прав, коря и осуждая людей за бесчувственность, осуждая, ты похож на косоглазого пророка, что день и ночь раздувает в себе священный пламень гнева. Я знаю: священнодействие, утонув в обыденности, покажется мёртвой рутиной. Стремление к добродетели обернётся однажды жандармскими порядками. Высокие принципы станут ширмой для недостойных игр. Но почему я должен огорчаться? Я прекрасно знаю, что человеку случается и поспать. Стану ли я жаловаться, что он так бездеятелен? Я ведь знаю: дерево совсем не цветок — оно неистощимая возможность цветения.
Я хотел взрастить в тебе любовь к брату. Но с любовью взрастил и боль разлуки с ним. Хотел взрастить любовь к жене. И взрастил боль разлуки с нею. Хотел взрастить любовь к другу, взрастил боль разлуки с другом; стоит выкопать колодец, как рождается тоска по колодезной воде.
И я понял: разлука с женой, другом, братом для тебя больнее любых других бед, — и решил исцелить тебя, научив не разлучаться. Ибо далёкий родник для умирающего в пустыне от жажды слаще, чем мир, где вообще нет родников. И даже если ты изгнан из своей земли навеки, услышав, что дом твой сгорел, ты заплачешь.
Близость дальнего благотворна: тебе кажется, дерево тянет к тебе издалека свои ветки и дарит тень. Я решил исцелить тебя, ибо я — обживающий и хочу показать тебе, где жить.
Помни сладость любви по прощальному поцелую — ты поцеловал жену, потому что утренний луч позолотил твои апельсины, уложенные пирамидой на спине осла, и, позолотив, позвал в дорогу, торопя не опоздать на рынок. Жена тебе улыбнулась. Она стоит на пороге, приготовившись, как и ты, приняться за свою работу, она подметёт дом, вычистит кастрюли и примется за стряпню, думая о тебе, стряпая как сюрприз что-то вкусненькое. «Лишь бы он не вернулся слишком рано, — думает она, — а то мне не успеть, и не получится у меня никакого сюрприза». Вы неразлучны, хотя кажется, на взгляд, что ты ушёл далеко-далеко, а она не хочет, чтобы ты возвращался. Но куда ты ушёл, раз твоё странствие служит дому? Ты трудишься ради радости и веселья в нём. На свой заработок ты задумал купить ковёр из пушистой шерсти и серебряный браслет жене. Поэтому ты и поёшь дорогой, ты пребываешь в мире любви, хоть и кажется, будто ты удаляешься от дома. Ты строишь свой дом, подгоняя хворостиной осла, поправляя корзины и протирая глаза, потому что ещё очень рано. Ты ближе к своей жене, чем в час досуга, когда сидишь на пороге и смотришь вдаль, не думая даже обернуться и порадоваться своему царству, мечтая, как повеселишься на свадьбе в дальнем селенье, думая о своём друге или завтрашних трудах.
Но вот ты проснулся окончательно, тебя разбудил твой ослик, ему вздумалось проявить усердие, и его копыта дробнее застучали по камням дороги, цоканье показалось тебе песенкой, и ты наслаждаешься начавшимся утром. Ты улыбаешься. Потому что уже выбрал лавочку, где купишь серебряный браслет. Знаешь ты и старика хозяина. Он обрадуется тебе, потому что вы с ним друзья. Расспросит о жене, о её здоровье, потому что она у тебя изящная, хрупкая. Он наскажет о твоей жене столько хорошего, так проникновенно, так прочувствованно, что и самый неотёсанный болван, наслушавшись его похвал, сочтёт её достойной золотого браслета. Но ты только вздохнёшь. Ничего не поделать, такова жизнь. Ты не король. Ты торгуешь овощами. Вздохнёт и торговец. Навздыхавшись вдоволь, вы отдадите дань почтения недостижимому золотому браслету, и тогда хозяин покажет тебе серебряные, те, что ему больше всего по душе. «Браслет, — примется он объяснять тебе, — должен быть тяжёлым. А золотые, они ведь лёгкие. Смысл браслета мистический. Он — звено в цепи, что привязывает вас друг к другу. И, любя, сладко чувствовать тяжесть цепи. Вот жена твоя изящно приподняла руку и поправила покрывало, она почувствовала тяжесть браслета, и у неё стало легко на сердце». Из задней комнаты он вынесет тебе самые тяжёлые браслеты, попросит убедиться в их тяжести, взвешивая их на ладони, полузакрыв глаза и прикидывая, будут ли они тебе в радость. И ты тоже взвесишь браслет на ладони и тоже прикроешь глаза. Ты похвалишь браслет и ещё раз вздохнёшь. Ничего не поделать, такова жизнь. Ты не караванщик богатого каравана. У тебя один ослик. И ты покажешь на ослика, что ждёт у порога, ослика, который не так-то силён, и скажешь: «Богатства мои так невелики, что сегодня поутру под их тяжестью он пустился рысью».