Книга Уроки милосердия - Джоди Пиколт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думаешь, подался в бега? — спрашивает Женевра. — Уже не впервые…
Лео качает головой.
— Мне кажется, он понятия не имел, что на ней микрофон.
— В лягушке лежит ключ, — вмешиваюсь я. — Вон там.
Я на негнущихся ногах иду в уголок крыльца, где на горшке с цветком сидит лягушка. И тут же вспоминаю об аконите. Ключ холодит ладонь. Я отпираю дверь.
Первым входит Лео.
— Господин Вебер? — окликает он, пересекая прихожую и направляясь в гостиную.
Я закрываю глаза.
— Госп… Черт! Женевра, звони девять-один-один! — Он роняет портфель.
Джозеф лежит именно так, как я его оставила: перед кофейным столиком, вокруг разбросаны шахматы. Его кожа приобрела голубоватый оттенок, глаза открыты. Я опускаюсь на колени, хватаю его за руку.
— Джозеф! — кричу я, как будто он может меня услышать. — Джозеф, вставайте!
Лео щупает пульс на шее — пульса нет. Он смотрит на меня поверх тела Джозефа.
— Мне очень жаль, Сейдж…
— Опять все накрылось медным тазом, босс? — спрашивает Женевра, пытаясь заглянуть ему через плечо.
— Бывает. Это гонка на время.
Я осознаю, что продолжаю держать Джозефа за руку. На запястье у него больничный браслет, который он так и не снял.
Джозеф Вебер, дата рождения: 20 апреля 1918 г. Группа крови: III (+).
Неожиданно мне не хватает кислорода. Я отпускаю руку Джозефа и бросаюсь в прихожую, где Лео уронил свой портфель, когда увидел тело на полу гостиной. Хватаю его, бегу подальше от входной двери — как раз подъезжают местная полиция и «скорая помощь». Они начинают расспрашивать Женевру и Лео, я скрываюсь в спальне Джозефа.
Сажусь на кровать, открываю портфель, достаю личное дело, которое еще несколько дней назад Лео не разрешал мне брать в руки.
На первой странице фотография Райнера Хартманна.
Адрес в Вевельсбурге.
Дата рождения — такая же, как у Гитлера, однажды Джозеф сам признался.
И другая группа крови!
У Райнера Хартманна была четвертая. Уж это эсэсовцы определить могли. Группа крови не только была внесена в личное дело, но и сделана татуировка, которую, по словам Джозефа, он вырезал армейским ножом. Однако на прошлой неделе, когда Джозефа без сознания привезли в больницу, у него взяли кровь на анализ и написали: ІІІ (+).
А это означает, что Джозеф Вебер — не Райнер Хартманн.
Я вспоминаю бабушку, которая рассказывала о лагерфюрере, о том, как у него в правой руке дрожал пистолет. Потом представляю Джозефа, который сидит напротив меня в «Хлебе нашем насущном» и держит вилку в левой руке. Почему я была такой глупой и не заметила несоответствий? Или просто не хотела их замечать?
Я все еще слышу голоса в коридоре. Осторожно открываю прикроватную тумбочку со стороны Джозефа. Внутри пачка салфеток, флакон аспирина, карандаш и блокнот, который он всегда носил с собой в «Хлеб наш насущный», — тот, что он забыл в первый вечер.
Я уже знаю, что увижу там, даже не открывая.
Маленькие карточки с зазубренными краями, аккуратно приклеенные к страничкам по углам, оборотом вверх. Каждый квадратик испещрен крошечными, аккуратно написанными буквами — я сразу же узнаю этот почерк со всеми его стремительными линиями и впадинами. Я не умею читать по-немецки, но, чтобы узнать написанное, мне не нужно знать язык.
Я осторожно отклеиваю карточку от пожелтевшей страницы, переворачиваю. Это фотография ребенка. Шариковой ручкой внизу подписано «Аня».
Каждая фотография подписана. Герда, Гершель. Хаим…
История заканчивается раньше, чем в той версии, которую дала мне бабушка. Которую она написала, уже живя здесь и думая, что находится в безопасности.
Джозеф никогда не был Райнером Хартманном, он был Францем. Именно поэтому он не мог рассказать мне, в чем заключались каждодневные обязанности лагерфюрера: потому что он никогда им не был! Все, что он рассказывал мне, — это жизнь его брата. За исключением одной истории, которую он поведал вчера: когда смотрел, как Райнер умирал у него на глазах.
Комната поплыла передо мной. Я подалась вперед и уткнулась лбом в колени. Я убила невинного человека!
Невинного? Франц Хартманн был офицером СС. Наверное, он тоже убивал узников Освенцима, а если сам и не убивал, то был винтиком в машине массового уничтожения, и любой международный военный трибунал признал бы его виновным. Я знала, что он бил бабушку и жестоко избивал других. Он сам признался, что сознательно позволил брату умереть. Но разве это оправдывает то, что сделала я? Или я — как и он! — пытаюсь оправдать несправедливость?
Почему Франц хотел очернить себя, представить более жестоким братом? Потому ли, что винил себя, равно как и своего брата, в том, что произошло с Германией? Потому ли, что чувствовал себя в ответе за его смерть? Неужели он думал, что я не помогу ему умереть, если узнаю, кто он на самом деле?
А я помогла бы?
— Прости, — шепчу я.
Возможно, именно этого прощения искал Франц. А может, прощение нужно мне самой за то, что я убила не того человека.
Блокнот падает на пол, раскрывается. Когда я поднимаю его, то вижу, что, хотя главы, написанные бабушкой, резко обрываются, в блокноте еще много исписанных листов. Через три пустые страницы исписанные листы начинаются вновь, уже на английском, с более четкой, единообразной каллиграфией.
В первом варианте придуманной Францем концовки Аня помогает Алексу умереть. Во втором он продолжает жить и до скончания века вынужден терпеть пытки. Еще в одном Алекс едва не погиб от потери крови, но испил Аниной и опять стал хорошим. В очередном, несмотря на то что Ане удалось его излечить, Алекс не смог избавиться от порочной страсти — и он убивает Аню. Таких концовок с десяток, и все разные, как будто Франц так и не смог решить, какая лучше.
«Чем все заканчивается?» — спросил Джозеф. Теперь я понимаю, что вчера он солгал мне дважды: он прекрасно знал, кто моя бабушка. Возможно, надеялся, что я приведу его к ней. Не для того, чтобы убить, как подозревал Лео, а чтобы узнать, чем все закончилось. Чудовище и девушка, которая могла его спасти… Он явно читал в бабушкином романе историю своей жизни. Именно поэтому и спас ее много лет назад. Именно поэтому ему необходимо было знать, искупил ли он свою вину или был проклят.
Однако судьба сыграла с ним шутку, потому что бабушка так и не дописала свою историю. Не потому, что не знала окончания; и не потому, что знала, как уверял Лео, но не смогла написать. Она намеренно оставила историю без концовки, словно постмодернист картину. Если история дописана, это статичное произведение искусства, замкнутый круг. Если нет — концовка зависит от воображения читателя. И вечно остается живой.
Я беру блокнот и прячу в сумку рядом с восстановленной версией.