Книга Что в костях заложено - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз в неделю Фрэнсис, если не забывал, навещал мать. Ей уже давно минуло восемьдесят — прекрасная, хрупкая женщина, она сохранила ясность мышления, но проявляла ее сугубо выборочно. На склоне лет Фрэнсис мог признать, что никогда не был близок с матерью, но теперь, когда безусловная любовь к ней перестала быть обязанностью, Фрэнсис понял, что мать ему вполне симпатична. Когда-то он пытался расспросить ее о Фрэнсисе-первом, и мать прикинулась выжившей из ума старушкой. Но теперь он решил разузнать о ее романах, которые так смущали его в юности и на которые отец смотрел сквозь пальцы.
— Мама, ты мне никогда не рассказывала о своей молодости. Вы с отцом друг друга очень любили?
— Фрэнко, что за странный вопрос! Нет, я не могу сказать, что мы друг друга очень любили, но он замечательно понимал меня, и мы были самыми близкими друзьями.
— Но разве ты никогда не была влюблена?
— О, десятки раз! Но понимаешь, я никогда не относилась к этому всерьез. Разве можно? От любви, если ее запустить, одни неприятности. Я знала множество мужчин, но никогда не давала твоему отцу повода для беспокойства. Он всегда был главным мужчиной в моей жизни, и знал это. Вообще, он был довольно странный человек. Очень спокойно относился к жизни.
— Я ужасно рад это слышать.
— Я была отчаянно влюблена один раз в жизни — еще до твоего отца. Знаешь, как влюбляются девушки. Такой красавец, я никогда не встречала ничего подобного. Красота — очень опасная вещь, правда ведь? Я была совсем молодая, а он был актером, и я с ним никогда не была знакома — только видела его на сцене, но ужасно страдала.
— Тогда было много красивых актеров. Такая мода. А ты помнишь, как его звали?
— О, конечно помню. Кажется, у меня до сих пор где-то лежит открытка с ним — он играл в пьесе под названием «Мсье Бокэр». Его звали Льюис Уоллер. Такой красавец!
Так вот какова цена умствованиям доктора Дж.-А. и его злобно-научным утверждениям про неизвестную порчу! Эта холодная, прекрасная кокетка любила единожды в жизни, причем самозабвенно, и плодом ее страсти оказался Лунатик!
Какое наказание! Какая пощечина девушке-католичке от Бога, которому ее учили поклоняться! Неудивительно, что она отогнала от себя все страсти и уподобилась Венере на картине Бронзино, — любовь стала для нее игрушкой. Фрэнсис много думал об этом и пришел к нескольким чрезвычайно философским выводам. Разумеется, совершенно неверным, так как он ничего не знал о благонамеренном материнском вмешательстве Марии-Луизы. Никто никогда не знает всего до конца. Но если бы Фрэнсис знал, его сострадание, несомненно, распространилось бы и на бабушку; теперь он всем сердцем еще сильнее обычного жалел Зейдока Хойла, мать и беднягу Лунатика.
Так что к смертному часу Фрэнсис подошел, вполне примирившись с главными в его жизни людьми. Внешнему миру и даже горстке близких друзей он казался чудаком и букой, но в нем была особая цельность, которая привлекала к нему этих друзей, как никогда бы не привлекли поверхностная любезность и легкомысленный шарм.
Его жизнь — но не слава — кончилась сентябрьской ночью с воскресенья на понедельник. Было душно и влажно, как часто бывает в Торонто в сентябре. По случаю своего дня рождения Фрэнсис вышел поужинать в ресторане, хоть и не был голоден, а по возвращении в «лавку древностей» прилег на кушетку, надеясь, что под ветерком из окна будет легче дышать. Кушетка некогда принадлежала Сарацини; она была прекрасна, но не слишком приспособлена для лежания. Ее изготовили в самом начале девятнадцатого века для какой-нибудь тогдашней красавицы, воображавшей себя мадам Рекамье. Но Фрэнсис не мог заставить себя встать и пойти в постель. Поэтому, когда смерть нанесла ему первый удар, он был полностью одет и полусидел-полулежал. После этого удара Фрэнсис понял, что не в силах двинуться.
Более того, он понял, что ему больше не суждено двигаться.
Значит, это оно и есть? Смерть, которую он так часто видел на картинах — обычно в виде жестокой, грозной фигуры, — пришла к нему в «лавку древностей». Фрэнсис удивился, поняв, что не боится. Хотя дышал он теперь с трудом и каждый следующий вдох давался все труднее. Ну что ж, он всегда знал, что умирать — непросто.
У него туманилось в глазах, но мысли были ясны, яснее обычного. Он подумал, что находится в полном сознании и что это разительно отличается от того, что чувствовал Росс, — тот, чтобы уйти, наелся снотворного и запил джином. А насколько другими были последние часы Рут? Кто скажет, что осталось от ее живого, храброго и мудрого ума в этом обожженном теле? Сколько бы люди ни называли смерть великим уравнителем, она, несомненно, к каждому приходит в ином обличье.
Фрэнсис уже мало что чувствовал, но вместо этого на него нахлынули другие чувства. Может, это и имеют в виду, когда говорят, что у умирающего перед глазами проходит вся жизнь? Фрэнсис не то чтобы увидел всю свою жизнь. Точнее сказать, его охватило ощущение завершенности жизни, понимание, что его жизнь — о, какое счастье, какое милосердие! — не была бесформенной кашей, бессмысленной неразберихой, какой он ее считал. Он скромно радовался тому, что справился не так уж плохо и что даже поступки, о которых он впоследствии жалел — например, ниспровержение несчастного Летцтпфеннига, — были частью узора, рисуемого не им, исполнением предначертаний, в той же мере относящихся к судьбе Летцтпфеннига, как и к судьбе самого Фрэнсиса. Даже отречение от Росса, которое Фрэнсис так часто вспоминал и считал отречением от самой любви, было не только следствием его слабости, но и — в неменьшей степени — результатом поступков самого Росса. Фрэнсис любил Росса не меньше, чем когда-то любил Рут, хоть и по-иному, но еще сильнее он любил и должен был защищать нечто другое. Это — его единственный шедевр, картина «Брак в Кане», ныне висящая на почетном месте в выдающейся картинной галерее в Штатах, где на нее пялятся любители искусства и бесчисленные искусствоведы с университетскими дипломами, гарантирующими непогрешимость познаний и вкусов их владельцев. Если эта бомба когда-нибудь и взорвется, то не в Канаде и не погубит друга.
Нет! Это лицемерие, а у Фрэнсиса уже не было времени лицемерить. Конечно, Смерть намекнула ему на свой скорый приход неделю назад, когда он аккуратно сложил в конверт все этюды к «Браку в Кане», и предварительные, и сделанные постфактум, и надписал аккуратным курсивом: «Мои рисунки в стиле старых мастеров, для Национальной галереи». Рано или поздно кто-нибудь на них наткнется.
И неминуемо установит, кто на самом деле был Алхимическим Мастером. Это открытие даст разным умникам пищу для разговоров, материал, который можно препарировать, обсуждать в статьях и даже в книгах. Будут написаны биографии Алхимического Мастера. Но подойдут ли они близко к истине? Откроют ли вообще нужные факты? На картине, в которой, по словам Сарацини, Фрэнсис воплотил свою душу — и такой, какова она была, и такой, какой ей суждено было стать, — Любовь действительно представляли две фигуры в центре; но это была скорее любовь к идеальной цельности, чем реальные любови Фрэнсиса. Прочтут ли люди его аллегорию, как он когда-то прочел великую аллегорию Бронзино? На этой столь дорогой ему картине Время и его дочь Истина сдергивали покрывало с истинного лика любви. Точно так же когда-нибудь Время и Истина сдернут покрывало с «Брака в Кане». И когда это случится, сперва люди начнут судить Фрэнсиса, обвиняя его в подделке и обмане. Но ведь Бронзино сказал нечто очень важное о подделке и обмане, изобразив Обман, Fraude — девушку с очаровательным лицом, предлагающую мед, и скорпиона с когтями хтонического дракона и кольчатым хвостом змеи. Этот Обман не заурядное жульничество, но порождение глубинного мира Матерей, где родится не только всяческая красота, но и все жупелы для робких душ, ищущих только света и уверенных, что Любовь — сплошной свет. Как повезло Фрэнсису, что он встретил Fraude и отведал ее преображающий отравленный поцелуй! Неужели Фрэнсис в последние минуты жизни отыскал аллегорию самого себя? О, благословен ангел «Брака в Кане», столь загадочно возглашающий: «А ты хорошее вино сберег доселе»!