Книга Судьба ополченца - Николай Обрыньба
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
…И все-таки больше всех я благодарен Дубровскому. Он чувствовал ко мне какую-то слабину женскую, он любил меня, и это чувствовалось. В его доверии и его заботе. Но и я его любил.
Все время в партизанах я ждал, что на мою долю выпадет совершить подвиг. А приходилось делать работу. Хотя она каждую минуту могла обернуться смертью или подвигом. Это была работа войны, начиная от картин и кончая нашими ночными рейдами-разведками или строительством дороги. Для меня было ясно: надо делать все, что я в силах, и все, что я умею. И свое искусство отдать на борьбу, сделать его боевым, и всякую работу, какая только необходима для борьбы, исполнить.
В период блокады я как бы перестал ощущать себя и свои желания — хочу, не хочу… Я был подчинен словам «надо» и «должен». Это вошло в меня и стало реакцией на всякую ситуацию. Вот почему и строительство аэродрома я с такой страстью вел — от этого зависел исход борьбы в окружении. Когда строительство было закончено, наш аэродром принимал самолеты с боеприпасами не только для нашей, но и для других бригад, сотни раненых и детей удалось переправить на Большую землю, были ночи, когда производилось до сорока самолето-вылетов. Значит, работа моя была добротной, надежной, и я горжусь этим до сих пор.
Мне казалось, что в борьбе я должен быть как бы на подхвате, делать все, что нужно в данную минуту. А нужно было многое. Вот мы перегоняем стадо. С одной стороны, риск, а с другой — это была тяжелая работа, потому что мне, непривычному человеку, было очень трудно иметь дело с коровами, и нужно было сдаивать молоко, чтобы они не ревели и не обнаружили нас и себя в окружении полицаев.
Пожалуй, только Дубровский понимал это, понимал, что я художник и городской житель, и как тяжело, например, оставшись безоружным со стадом, найти в себе решительность и смекалку прогнать его по дорогам между немецкими гарнизонами. Я ни разу не сказал «не могу» или «не хочу». Может быть, поэтому Дубровский так относился ко мне, что я чувствовал его любовь и уважение. Я думаю, редко можно услышать, чтобы комбриг, отправляя на задание, говорил бойцу: «Главное, береги себя и зазря не лезь. Важно, чтобы живой вернулся, остальное приложится». Чтобы в те суровые дни сорок второго, когда я уходил на задание, говорить мне, обнимая: «Главное, возвращайся», — чтобы сказать так, нужно было очень верить, что человек все сделает и ему не надо говорить о долге. А это я слышал от него, и не раз. Это не каждому скажет командир, и не каждый командир, а лишь такой, у кого большое сердце и доверие.
Пожалуй, это самое важное было — доверие, вера в тебя, что ты отдашь все силы в борьбе с врагом. Меня так поразило, когда он первый раз сказал это. Такой человек, казалось, противоположного полюса, прошедший нелегкую жизнь, будучи батраком, потом солдатом в Гражданскую, политруком в финскую кампанию, — и такой человек не смотрел на меня как на интеллигента, в том смысле, что я и то не могу, и то не могу, как на что-то инородное. И так он относился до конца своих дней, когда уже после войны, перед смертью, будучи в больнице, он написал характеристику мне, велел заверить в обкоме и завещал передать, если при жизни не успеет, с объяснением: «Пусть мое слово и после смерти моей хранит тебя». Это не каждый человек сделает, для этого нужно иметь высокие качества душевные, он даже смертью не прикрывался, что не сделал все возможное, а он боялся, что плен, что злые люди могут нанести мне вред.
…Дубровский чем дальше, тем мне все дороже.
* * *
Прошло около двух недель, и строительство аэродрома подошло к концу. Уже был снесен бугор и не выдавался курганом. Уже по одну сторону взлетной полосы были отрыты ямы для костров, и плотники сбивали крышки, которые я сконструировал, и обивали их изнутри железом. Между ямами извивался ход сообщения с ячейками для стрелков. Находясь в окопе, можно было дернуть за веревку, привязанную к подпорке крышки, крышка падала и моментально гасила пламя. Мужики и женщины дивились моей механизации, а я охотно всем демонстрировал, как это получится, если налетят фрицы.
После весеннего перелета с планерами, доставившими оружие, в нашей зоне находился один из летчиков, и теперь я ждал с нетерпением его приезда, он должен дать заключение, пригоден ли аэродром, и после этого Позняков отправит радиограмму.
Наконец появился летчик — настоящий, в фуражке с голубым околышем, с усами. Я ему доверительно сообщил, что здесь, по сути дела, только полоса, но сделана капитально, с расчетом и на тяжелые самолеты. Внимательно осмотрев и пройдя всю полосу, он сказал, что наклон ее идеален для взлета и посадки, а всего поля и не нужно. Мое сердце и душа ликовали — не подвел я Дубровского!
Апофеоз был полным, когда в присутствии Дубровского и Познякова он повторил, что полоса идеальна, так как при строительстве учтена даже «роза ветров», о существовании которой я впервые тогда и услышал.
В тот же день была дана радиограмма: «К приему самолета готовы». А меня Дубровский назначил начальником аэродрома.
Стали дежурить по ночам уже на аэродроме. На третью ночь услышали работу мотора. Я сразу дал зеленую ракету и зажег костры. Самолет снижался, мне казалось, сейчас он опустится… А он полоснул по полю огнем пулеметов! И счастье было, что, когда я бросился на дно окопа и дернул подпорки, упали крышки и погасили костры.
Так, неудачей, закончился первый прием самолета. На радостях, от долгого ожидания и нетерпения я не обратил внимания, что самолет не дал ракету.
В следующую ночь дождался ракеты, дал ответную, и самолет пошел на посадку…
* * *
В одну из ночей, когда сел самолет на наш партизанский аэродром и пропеллер окончил свои круги, на землю за летчиком спрыгнула подтянутая фигура в кожанке. Это был Лобанок. Прилетел он из Москвы Героем Советского Союза. Обнялись, и после приветствий он сразу спросил:
— Ну, как там в Пышно?
Хотя из радиограмм он уже знал, что мы оставили Пышно и как это произошло, потому что, увидев меня при аэродроме, сразу дал приказ немедленно оставить аэродром и приступить к работе над картиной о погибших в Пышно. Я стал сопротивляться:
— Как же, ведь я начальник аэродрома!..
— Да начальников я тебе завтра сто поставлю, — прервал Лобанок, — а художник здесь ты один! Поезжай в Пышно завтра же, территория там ничейная, а наши до сих пор не похоронены. Найди тела, похорони, посмотри, как все было. Возьмешь с собой Федора Сальникова (это наш врач), да будьте осторожны.
У меня сразу пропали все возражения и желание быть начальником аэродрома, с таким трудом мной построенного и ставшего гордостью нашей бригады.
— Ну, — сказал Лобанок, — понял задачу? А сегодня попозже сдай свое хозяйство.
Утром в штабе Короленко объяснял нам с Федором, какая обстановка вокруг Пышно, где немцы, какой дорогой лучше пробраться, а в случае чего куда отходить.
Взял с собой в сумку альбом, еду, запрягли серую мохнатую лошадь и вдвоем поехали.
Дороги, только несколько дней оставленные карателями, могли быть заминированы, приходилось ехать где обочиной, где пускать вперед лошадь с телегой, ожидая «сюрприза» каждую минуту. Лес стоял вначале горелый, это немцы поджигали перед карательной экспедицией, хотели выкурить партизан из леса, готовясь к наступлению. Дальше пошли сосны, по буграм цвел чабрец, и запах его пьянил, вызывал в душе воспоминания о счастье первых встреч с Галей, кукушка считала наши годы, и было совсем непохоже на войну, но грустно.