Книга Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немигающими от бессонницы покрасневшими глазами Авенир Петрович смотрел на мреющий пред ним город и все еще не мог поверить в то, что случилось. Одновременно он воспринимал множество вещей и происшествий: видел, наконец, как волны с кусочками мутного солнца толкались в гулкий, точимый ржавчиной борт «Посейдона», видел, как по правой стороне Босфора бежит желтый трамвай, а слева наплывает султанский дворец Дольмэ-бахче с его диковинной ажурной решеткой, как по Босфору снуют катера под всеми европейскими флагами, однако не мог поверить собственному зрению, не мог поверить, что это он, Авенир Петрович Спасский, стоит на палубе русского корабля и смотрит на Стамбул из беженской толпы.
Ведь перед ними лежал тот самый великий город, которому Богородица даровала свой Покров, перед ними восставал купол Святой Софии, сводами своими обративший княгиню Ольгу. Солнце сияло над морем. Бухту Мода покрывал целый лес мачт. Мало кто знал, что Екатерина недаром назвала своего второго внука Константином. Это имя служило напоминанием об основателе этого города и призвано было символизировать преемственную связь, существовавшую между Византией и Русью. Но Авенир Петрович помнил об этом всегда. Великому князю предстояло утвердить свой престол в величайшем из земных городов.
Когда началась Великая война и Турция традиционно выступила на стороне врагов России, Авенир Петрович первым печатно возвестил наступление исторического часа. Он напомнил читающей публике, что еще в 1641 году донские казаки писали из осажденного Азова султану Ибрагиму: «А все то мы применяемся к Еросалиму и Царюграду. Хочетца нам також взяти Царьград, то государьство было християнское». Неколебимо он веровал в то, что как только копыта донских коней коснутся улиц Галаты, застучат во Влахернах, благодать разольется над Россией, наступит для нее поистине век Золотой, в сравнении с которым «златой век Екатерины» покажется лишь только еще введением в тему. У себя в кабинете он развесил карту Малой Азии и красными флажками отмечал передвижение частей Кавказской армии, и флажки свидетельствовали, что завещание близко к исполнению и эти бесчисленные жертвы, принесенные на Шипке и под Плевной, на берегах Прута и Днестра, получат наконец оправдание, души их возрадуются в горних, и душа поколений, проведших свой век в ожидании, но каждодневно своими делами подготовлявших нынешнее торжество, обретет успокоение. И вот именно ныне живущих провидению было угодно назначить исполнителями священного дела, их поставить свидетелями великого акта возвращения.
И отложив газету, Авенир Петрович глядел в окно на акварельные очертания Петербурга, на золотой набалдашник Исаакия, на дымы, клубящиеся над срезами крыш, и понимал, что этот город – всего лишь мираж, небесная проекция того, чаемого, и что он всегда оставался всего лишь временным пристанищем в ожидании обретения того, истинного Божьего града.
Когда получилось известие о взятии Эрзерума, Авенир Петрович, закончив лекцию в Таврическом университете, разразился с кафедры пламенной речью, а когда пал Трапзонд, Авенир Петрович проводил отпуск в Крыму.
Белое солнце Евпатории выгладило степь и сквозь листву каштанов бесформенными кусками вваливалось в каменные улицы. Татары, сидевшие в кофейне на развалинах своего Гезлева, провожали мальчишек-газетчиков невозмутимыми взглядами; дамы прогуливались по набережной под мохнатыми белыми зонтиками.
«Мне отмщение и Аз воздам», – мощными аккордами разрасталась внутри Авенира Петровича грозная гармония этих слов, когда глядел он на гладкое море, туда, где должен был быть турецкий берег, и слезы счастья текли по его щекам, и думал он грешную и сладкую мысль, что бывает все-таки дано смертному предвосхитить Божий промысел, и именно потому, что остается он неисповедимым.
«Люди западного мира и мы, русские, – написал Авенир Петрович в статье для „Русских Ведомостей“, – не должны забывать, что приняли в наследство не только духовный смысл и достижения материальной культуры Римской империи, но и ее судьбу». И вот судьба эта исполнилась, и теперь другие слезы просились наружу. Внизу у бортов толклись апельсинные корки, окурки, ялики торговцев-турок: каики с кардашами, в которых горками были наложены белые хлеба, копченая рыба и сладости. За наган, смену белья или отрез полотна можно было получить вязку инжира или круглый белый хлеб. Никаких русских денег брать не хотели, а требовали драгоценности. За золотой пятирублевик, кольцо или браслет давали два-три экмека.
Едва владея собой, чтобы не расплакаться, как обиженный ребенок, Авенир Петрович роптал в возмущенной своей душе на Бога и думал, что это за Бог, который покинул народ, вел к Босфору долгих одиннадцать столетий, а нынче остатки этого народа прибило к тому берегу, на котором свет истины впервые соединился с тем общественным порядком, каким людям дано устраивать свою жизнь. Сейчас, глядя на то, как солнечные блики качаются на изломанных волнах, Авенир Петрович не мог простить этой оставленной без присмотра природе ее равнодушия в ту минуту, когда в душе его мучительное смятение сменил страшный хаос пустоты, и ему казалось, что Бог покинул эту землю.
Рядом с ним в толпе на шканцах оказались два господина, по виду члены Земгора или Союза городов. Авенир Петрович невольно прислушался к разговору этих двух господ.
– Целая Россия тут. Поистине все это «Энеида». Помяните мое слово, еще сложат эпос обо всем этом. Где-то будет наш Лавиний? Да и суждено ли ему быть?
– Забудут, – отозвался его собеседник. – Кстати, я узнал: наган идет за лиру или 10 фунтов хлеба. Рубашка – хлеб.
Авенир Петрович отвернулся от них, уставился в волнующуюся соленую воду, но кто-то толкнул его под локоть. Обернувшись, он увидел перед собой того самого кадета, с которым ночью принимали роды. Сказать по правде, роды принимал кадет, а на долю Авенира Петровича досталось только выражать своим видом участие и готовность к какой-нибудь мелкой неожиданной услуге, которой, впрочем, не понадобилось. Кадет специально разыскал его как в некотором смысле связанного с ним узами ночного происшествия. Авенир Петрович вознамерился было узнать о причине его компетентности, вызывающей в таком невеликом возрасте удивление, но кадет сам предупредил его расспросы.
– Отец у меня служил управляющим на конном заводе Таврова, в Орловской губернии, не слыхали? – сказал он, откусывая от хлеба. – Так я сызмальства при лошадях. Насмотрелся всякого: и родины, и именины. Много раз видел, как они разрешаются.
Пожелав Авениру Петровичу всего хорошего, он сунул ему экмек и исчез в толпе своих сослуживцев, продолжавших восхищаться миром, так нечаянно распахнувшимся перед ними.
Авенир Петрович машинально стал откусывать и жевать резиновый турецкий хлеб, и в памяти его поползли картины последних трех дней.
* * *
Медленно выходили переполненные людьми корабли на внешний рейд Севастопольской бухты. Палубы, проходы, мостики буквально были забиты людьми. Ожидали сигнала к общему отплытию. Сыпал мелкий осенний дождь, и тишина стояла прямо неестественная. Далеко за бульварами, где была мельница Родоканаки, горели военные склады, и красные нервные блики пожара освещали стены Лазаревских казарм на Корабельной стороне. Сразу после приказа к общему отходу со всех кораблей послышались звуки церковных песнопений – служили напутственный, последний молебен. И вот в непогожем мраке зазвучало «Спаси, Господи, люди Твоя» и как облако сомкнулось над кораблями.