Книга Сказка о серебряных щипчиках - Акрам Айлисли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну огород, работа, бог с ними, а вот на улицу он зачастил — плохо. Зияд-киши прекрасно понимал, что для поддержания престижа человек должен лишь время от времени бывать на людях. Да и удовольствие это: принарядиться, расчесать бороду, неспешно пройтись по деревне, ты людям радуешься, и люди тебе радуются. Парни дорогу уступают, подростки встают, сигареты за спину прячут — лестно это… Красивый, осанистый, прибранный — на улице Зияд-киши чувствовал себя именно таким, и то, что женщины и ребятишки тайком поглядывали на него из-за калиток, было тому подтверждением.
В эту весну он без конца появлялся на людях, даже со счета сбился, и понял вдруг, что, без конца показываясь на улице, теряет что-то очень важное, очень ценное для себя, и тяжесть этой потери давила на него, как неподъемная ноша. Несколько дней Зияд-киши не выходил из дому — на ногу жаловался. Потом дней пять все собирался: торчал перед зеркалом, причесывался, усы ножницами подправлял, то с одного бочка, то с другого, и вдруг — как швырнет их в угол!
— Глаза б не глядели на эту морду!
Он понял вдруг, в чем дело, понял, чего боится. Осколок, с войны застрявший у него в ноге, медленно двигался к сердцу, у него все чаще давило в груди, но старик не на сердце жаловался, жаловался на свое лицо.
— Помру, что делать будешь? — спросил он жену, поднимая ножницы. — Покойников-то не очень боишься?
— Забрал в голову! — не отвечая на вопрос, зачастила Аруз. — Толковать больше не о чем? А ну, подымайся! Детей проведай! Спятишь — весь день в постели валяться!
— Может, я, и правда, умом ослаб? А, жена! Возможное дело, годы-то мои какие!..
То, что муж ее и впрямь сдал, Аруз заметила как-то вдруг, утром, когда Зияд-киши с афтабой в руках вышел из уборной. Он словно в одну ночь ссохся, сгорбился, ноги что палочки… В этот день Аруз впервые сказала соседкам, что Зияд-киши заболел.
Но когда ее стали спрашивать, какая у него немочь, Аруз ничего не могла объяснить, потому что сама не верила, что такой несокрушимый мужчина пропадет из-за засохшего дерева.
— Ты хоть бы на волю вышел, на двор бы взглянул..» Из-за какого-то поганого дерева помирать надумал!
Зияд-киши отмалчивался, когда жена заводила этот разговор, потому что смерть что ж, смерть от бога, она никого не минует, но сойти в могилу с тоски по засохшему дереву — это ему и самому казалось странным. И, наверное потому, что не было у него никакого желания умирать, старик все старался представить себе утро, одно из тех осенних утр, когда он вставал с постели бодрый, веселый, сильный, легкий, как ветерок, и шел к своему инжиру. Не получалось: как ни старался он увидеть дерево живым, плодоносным, оно возникало перед глазами иссохшее, мертвое, и пусто становилось у него в душе, и все вокруг было мертво и пусто. И не было в этой мертвенной пустоте ни утра, ни осени, ничего не было…
Старание увидеть осень изматывало старика; устав, он закрывал глаза, тогда осень, которую он так хотел увидеть, скрывалась вдруг под погребальным покрывалом, и Зияд-киши понимал, что скоро умрет… День ото дня он слабел, все чаще впадал в забытье, а когда приходил в себя, снова, тайком от жены, начинал раздумывать, почему же все-таки умирает, но додумать это у него, не хватало сил: то начинало болеть что-нибудь, то в голову лезло совсем другое, то снова вдруг появлялось черное покрывало и затемняло все, и смерть тотчас овладевала всеми его помыслами, и от нового ее появления память, и без того ослабевшая, изнемогала. Сил у него уже не было, но он еще надеялся, надеялся хоть разок, только один разок увидеть осеннее утро, больше он ничего не хотел; сердце его билось лишь для того, чтоб из всего многоцветия мира увидеть единственный цвет — цвет осени, но смертное покрывало все вокруг делало одинаково черным.
Каждый вечер являлся Казым-Башка, подолгу просиживал у постели, по очереди приходили дочери, и, хотя старик не мог говорить, он весь день слышал их голоса. И как-то вечером, когда все ушли, в доме вдруг стало так пусто и покойно, что в этой пустоте и покое Зияд-киши забылся и впал в небытие. Невесомый и бестелесный, он снялся с постели и начал кружиться в пустоте и, кружась в этой пустоте, увидел вдруг дочерей, младенцами увидел, детьми… Как призрак, кружился он в пустоте и покое, и вокруг него кружились, плавали девять пар глаз — они сияли, эти глаза, и сила их сияния вернула его в жизнь, он собрал силы и очнулся. Снова он возвратился в этот мир, но возвратился он с новым горем: теперь он горевал о дочерях… Никогда прежде не видел он их под своей крышей всех вместе; одна за другой покидали они отчий дом; вылетали, словно птенцы из гнезда, и, как повзрослевшие птенцы, улетев, начинали вить свои гнезда. Он думал о дочерях, но видел каких-то птиц, гнезда их видел, и жаль ему было и этих птиц, и их гнезда, и он плакал тайком, неведомо для всех. И дочери его, выходя замуж, вот так же плакали, неведомо для всех. «Дочка, тебя сватает такой-то, сын такого-то, внук такого-то…» И дочь убегала, скрывалась с глаз, и он потом видел, что она бежит к инжировому дереву, где Казым положил когда-то межевой камень. Перелезши через забор, девушка пряталась в ивняке, в потайное местечко, и, возвратившись, приносила ответ: «Как скажешь, отец». Порядок этот завела старшая, потом и остальные поступали так же: ивняк был тем местом, куда убегали они, прежде чем дать ответ. О чем они думали там, в ивняке, отец не знал, да и зачем ему было знать? Ни разу не усомнился он в том, что, возвратясь из ивняка, дочери по доброй воле дают свое согласие на брак. Но теперь, когда смерть стояла у него в ногах, его вдруг охватило