Книга Скырба святого с красной веревкой. Пузырь Мира и не'Мира - Флавиус Арделян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
За окном: двор. За двором: окно. За окном: Арик, и он вопит.
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
Стучит по стеклу и кричит:
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
Пена в уголках рта, и что-то во взгляде, но что?
– Ульрик! Ульрик! Ульрик!
За окном: двор. За двором: окно. За окном: Ульрик теряет разум.
Его могли бы и не привязывать к кровати, потому что Ульрик уже не собирался уходить. Его путь, начавшийся несколько десятков часов назад, был другим – он вел вовнутрь, в покои со скромной обстановкой из воспоминаний, соединенных столярным клеем, через огромные лабиринтовые коридоры разума, где пол и потолок сделаны из свежих опилок, сталактиты встречались со сталагмитами и стояли колонны, похожие на воскрешенные деревья. Жестокая тишина произросла из безумия Ульрика, начавшегося внутри него из тайного центра, комнаты вечного пламени, погреба сердечного огня, куда он никогда не спускался, но собирался попасть. Не/над/меж/пре/пост/Мир больше ничего для Ульрика не значил в те часы, когда он шел внутрь себя навстречу новому миру, принадлежащему только ему, и там, спрятанный под бесчисленными уровнями и этажами, был город под названием Альрауна, обретший форму в его отсутствие, и этот город теперь ждал Ульрика – тихий, инертный, холодный, монолитный и вечный.
За кроватью: протяженность палаты. За палатой: порог. За порогом: Аль-Фабр.
– Ульрик? Ульрик! Ульрик.
Он зовет, потом вздыхает.
– Ульрик. Ульрик! Ульрик?
На него устремлены пристальные взгляды, но как.
– Ульрик… Ульрик… Ульрик…
За дверью: протяженность палаты. За палатой: кровать. В кровати: Ульрик, теряющий разум.
Ульрик знал, что доберется до своей Альрауны, волоча босые ноги по свежим опилкам, и стены поглощали эхо, туннели пожирали тень. В мыслях ждала его Альрауна со своими новыми стенами и платформами, пустыми домами, где властвовала пыль, с легионами пылевых клещей, готовых в любой момент очнуться от сна; Альрауна – та, что движется в своей недвижности, что жива в своей смерти, что отбрасывает одну тень вверх, а другую – вниз. Ульрик шел и с закрытыми глазами видел, как города простираются поверх городов и возникают под городами, каждый – отражение в зеркале другого города, озеро вверху и озеро внизу. Где ты переночуешь, святой Ульрик? Над Альрауной, в незримых деревянных крепостях среди деревьев, на платформах из досок и веревок, в покинутой келье или молельне, хранящей тайны, в скриптории без писцов или библиотеке без книг? Где ты переночуешь, святой Ульрик? Под Альрауной, в коридорах из конской шерсти, темных, влажных и холодных, где звон цепей навевает вечный сон, в пещере или склепе, которых нет ни на одной карте, в перевернутой комнате, где тебе приснится жизнь шиворот-навыворот? Где ты переночуешь, святой Ульрик – ты ведь уже у стен, стоишь у порога, входишь в свою Альрауну?
За стенами: городские дома. За домами: покинутая площадь. На площади: Ульрик, и он кричит:
– Ульрик? Ульрик? Ульрик?
Кричит и плачет:
– Карина? Карина! Карина…
Он один, и он ждет, но кого.
– Ульрик… Ульрик… Ульрик…
За площадью: дома Альрауны. За домами: ворота. В воротах: Ульрик, который нашел свою душу, но потерял разум.
* * *
Другой Тауш смотрел, как мэтрэгунцы строят деревянные стены во внутренних дворах, когда его позвал Мишу, которого таскали туда-сюда на носилках несколько человек.
– Святой, ты должен кое-что увидеть.
Другой Тауш последовал за ним и оказался за каким-то домом, под узким мостиком, где несколько учеников уже накрыли массивный труп Хирана Сака.
– Что он тут делает? – спросил святой.
– Его нашли братья в лесу, в заброшенной келье, и принесли сюда, чтобы сперва показать тебе, а потом отнести на площадь и показать остальным. Что нам с ним делать?
Другой Тауш попросил открыть его, и ученики убрали покров с изрубленного тела Хирана Сака. Святой ощутил руки невидимок, которые, защищая, легли ему на плечи, и испугался. Но испуг быстро прошел, потому что их прикосновение было ласковым.
– Кто он такой, святой? Кто он?
– Он как мы, Мишу. Мы разделены оконным стеклом и смотрим друг на друга, каждый – со своей стороны. Но следи за тем, как держишь факел, Мишу, – проговорил Другой Тауш, словно не своим голосом, – потому что от того, как держать факел, стоя у окна, зависит, будет ли перед тобой окно или зеркало.
Они все замолчали и накрыли труп Хирана Сака. Оставили его лежать, пока все не решится, пока они не поймут, надо ли зажечь все факелы или погасить.
Позднее, ближе к вечеру, Мишу отнесли на чердак к Другому Таушу, и оказалось, тот стоит у окна и смотрит на город, окутанный сумерками, под бескрайним розовеющим небом.
– Святой, – сказал Мишу, – могу я кое-что спросить?
Другой Тауш кивнул, не глядя на него.
– Святой, как тебя зовут?
А внизу, в Альрауне, мэтрэгунцы гасили светильники: пусть придет сон, пусть придет новый день.
* * *
В вечном, равномерном грохоте столкновения сфер Тапал одновременно парит и падает сквозь пустоту за пределами миров; стоит моргнуть, и какой-нибудь из них рождается или умирает. Тапал даже не понимает, сколько он падает, ему кажется, что он падал всегда и будет вечно лететь сквозь пустоту, заполняя ее собственными пустотами. Вокруг темно, и ему не за что зацепиться; он осознает, сам не понимая, каким образом, что возможен и другой Тапал в другой бездне, одновременно парящий и падающий, но не видит его, не слышит, не чувствует, не знает. Тапал – великан, такой огромный, что не видит ни собственных ног, ни рук, его конечности теряются в черном пространстве, окутывающем гиганта. У Тапала есть голова и тело, а его руки и ноги покрыты болячками, волдыри полны гноя, соки полны миров. Его глаза что-то высматривают; в их белках – отчаяние, страх падения, та пронзающая до глубины души дрожь, когда ты оступился, когда ты падаешь, когда вечно проваливаешься в пустоту, когда падаешь и сам не знаешь, как долго это продлится. А вот его разинутый рот, черная дыра посреди черной пустоты, миры внутри миров внутри миров, на губах – пузыри миров на краю пропасти, с долинами и океанами, которые обдувает ветер, исходящий из Тапала, или ветер, входящий в Тапала, то холодный, то затхлый, и так меняются времена года. Когда великан причмокивает, он уничтожает миры, но рождает новые из оболочек лопнувших волдырей, а жидкость, вытекшая из былых миров, струится по подбородку Тапала, омывая другие пузыри с другими мирами, и их обитатели вспоминают прошлые жизни, которые им не довелось прожить. Вот его грудь, такая широкая, такая раздутая, с волдырями, которые то поднимаются, то опускаются. В них империи пожирают то, что осталось после коллапса других империй, королевства обращаются в ничто из-за голода и засухи, в долинах иссохших рек и пропастях среди затопленных гор. Тапал ничего не может с этим поделать, он должен дышать. Под правым соском – пред’Мир, замерший на грани разложения, ждущий гниения; он щекочет Тапала, но великан не желает чесаться; ему хочется опять посмотреть вверх. За грудью Тапала – его спина, другая сторона тела, где таится обширный меж’Мир, в котором собраны бесчисленные окончания, на всех хватит, когда падение гиганта завершится. Он рухнет на спину, это точно. Но Тапал поскреб бы в пупке, где, окруженный подрагивающими пузырями, спит паразит и дергается во сне; он бы почесался и избавился от гада, но паразит отложил в пупке яйца, и великан знает, что теперь, когда нет времени, теперь, когда больше нет пространства, детеныши должны вылупиться, пожрать окрестные пузыри и высрать уцелевшие во всепоглощающих внутренностях оболочки, чтобы в экскрементах родились новые миры. Тапал не выковыривает паразита; червь суть жизнь и смерть, и они обе – одно. Где-то пониже пупка – пузырь Мира, где в гнилых соках утопают бесчисленные города, полные людей, и Гайстерштат, и Альрауна, и Меер, и Лысая Долина, которую Тапал однажды задел ногтем – он и сам не знает, когда ее прорвало, и не знает, как долго падает, и даже не знает, падает или парит? Тапал смотрит вверх. Пузырь Мира изливает сок на огромные, крепкие и пупырчатые горные цепи гигантского пениса с мошонкой, несущей в себе плодородные миры, которые прорастают один в другой, нетерпеливые, пресыщенные, где один, где другой? Спросить бы Тапала, но он смотрит вверх. Тапал поковырял пузырь Мира ногтем правой руки – тем самым, где под кератиновым ногтевым небом, вонючим и пожелтевшим от грибков пустоты, лежит пузырь не’Мира; тем самым, где между плотью и ногтем собралась грязь, собрались оболочки лопнувших миров и гной минувших жизней, и все это проникает в рану. Время от времени Тапал обгрызает ногти, и тогда уже ничего не имеет значения. На другой руке, под ногтем, лежит над’Мир, и он так же болит, и так же мучает, и где один, где другой? В падении – или в парении – Тапал дрыгает ногами, и соки пре’Мира, что на левой ступне, и пост’Мира, что на правой ступне, вспениваются от тряски в оболочках пузырей, приплюснутых от шагов Тапала, совершенных когда-то, давным-давно, где-то. Тапал смотрит вверх. Он бы похихикал, но вроде хочется плакать: его щекочет струйка, вытекающая из пузыря Мира и прокладывающая путь через лобковый лес, прорывая долины, вытачивая каньоны в плоти, среди миров, скрытых в волосах и забытых на тысячи лет (а’Мир, и’Мир и – уже павший, уже встретивший закат – дез’Мир, в котором все, что когда-то было познано, забыто) и стекая вниз/вверх к титанической головке детородного органа, гордо устремленного во тьму пустоты. Тапал смотрит вверх и все еще видит дыру в пустоте, которая окружает его, словно мешок, словно бесконечная утроба; она все еще там, открытая – дыра, через которую его однажды бросили, и остальные по-прежнему там, Исконные, пусть он их не видит, но слышит, как они смеются и издеваются над ним на краю ямы, о да, горячими космическими волнами спускаются взрывы насмешливого хохота. Гной Мира достигает конца пениса и бьется о кожицу пузыря Мира и не’Мира, легонько ударяет по ней, плещется.