Книга Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был бледен, и капли пота блестели у него на лбу. Он знал, что всё еще сильнее любого другого мужчины в деревне, и в Долине, и во всей Стране, но отныне и дальше, так нашептывало ему его тело, он будет слабеть всё больше и больше, потому что сказано: «Ведь мы непременно умрем», и дальше: «И будем как вода, вылитая на землю»{57}, — и я бы даже заменил этот стих другим, написав: «Ибо отходит человек в вечный дом свой»{58}, — потому что именно Апупа внес в Семью фразу: «Я ушел в вечный дом ее», а также: «Ушло у меня отражение» — два красивых выражения, вызывающих зависть Рахели: «Это я должна была их придумать, а не он!»
Габриэль бросился к нему, протянул старое мягкое полотенце, которое всегда носил в кармане, и дедушка вытер им лицо. И тогда, оттолкнув нож раввина, сам порвал на себе рубашку[115]симметричным движением двух своих рук, сильных и одинаковых, — а потом сделал то, что потрясло всех его видевших и было запечатлено на нашей «Стене плача» — в анналах семейных историй: повернулся назад, подошел к Гиршу Ландау, на мгновенье испугав его и всех остальных, и сказал: «Она нас обоих надула, верно?» — обнял его, прижав к себе правой рукой, а левую подложив ему под голову, и сделал траурный надрез также на рубашке Гирша.
Из-за множества людей, и надгробных речей, и волнения, и воздействия слез на четкость зрения никто не углядел, что скрипач поспешил уйти с кладбища раньше всех провожающих. А когда мы вернулись домой, то обнаружили кастрюлю с пюре — еще горячим, которое было пропитано маслом и кефиром и заправлено нужным количеством лука. Семья Йофе открыла все окна, опустила шторы, сказала «холокалё» и уселась есть.
ГАБРИЭЛЬ
В один из дней, через несколько месяцев после Амуминой смерти, Апупа, Гирш и Арон в очередной раз отправились в Хайфу по делам, связанным с изобретениями и правами. Габриэль остался один и пришел за мной, позвать к себе поиграть. Я поднялся по четырем ступенькам в Апупин дом, открыл сначала сетчатую, потом деревянную дверь, вошел и ощутил, что всё здесь стало мне чужим. Совсем чужим — из-за бесповоротного отсутствия Амумы и, наоборот, присутствия скрипача, которое ощущалось сильно и резко, несмотря на то что он был маленького роста и ходил бесшумно, а сейчас вообще находился в Хайфе. Была в этом, впрочем, и обычная чужесть дома, в котором я давно не бывал.
Габриэль тут же спросил, не хочу ли я «поиграть с ее платьями».
Таких платьев, как у Амумы, не носил больше никто, ни в Семье, ни в деревне, и, надень их другая женщина, Жених наверняка бы осудил ее за «разные люксусы». Некоторые из этих платьев она сшила себе сама, другие купил ей Апупа, которому нравилось, когда его жена была «одета красиво», а поскольку телосложением она походила на Батию, то носила еще и платья нашей далекой Юбер-аллес, в том числе ту ее «одну рубашку на теле», которую Апупа нашел в доме Рейнгардтов в день их изгнания.
После Амуминой смерти ее платья стали предметом вожделения всех женщин в Семье. Самые храбрые из них прокрались в наш дом, даже не дождавшись конца траурной недели, — тихие и торопливые шаги, шахтерские фонарики лбов, хищно трепещущие ноздри. Вначале они продвигались, держась стен, точно мышь в незнакомом месте, потом набрались смелости, напрямую пересекли комнаты, пробежали по коридорам и под конец добрались до платяного шкафа. Они послали к Апупе делегацию, сказать ему, что «нездорово и даже опасно» держать в доме «платья умершей женщины», как из-за воспоминаний, что в них скопились, так и из-за запахов, что в них таятся, и тоски, что от них подступает.
Но в сердце Апупы практичность неожиданно возобладала над романтичностью, и он сказал, что перспектива увидеть другую женщину в платье умершей жены кажется ему еще менее здоровой и даже более опасной, и, несмотря на свои куриные мозги, добавил, что как раз тоска ему куда больше по сердцу.
В действительности, однако, его отказ был продиктован неясным предчувствием, что, как только кончится траур по Амуме, эти платья понадобятся ему самому — чтобы рассматривать их вблизи, чтобы прикасаться и вспоминать, — и потом, ведь в доме есть еще мальчик, и ему надо рассказывать всякие истории с картинками. И вот, не прошло и нескольких месяцев, как он поставил своего Цыпленка перед платяным шкафом и сказал ему:
— Вот наша книга воспоминаний, Пуи, и сейчас мы ее откроем, — и его руки-близнецы распахнули крылья дверок, — а тут у нас внутри платья — это как страницы, видишь? — и начал перелистывать: — Вот это платье я принес ей от нацистов, да сотрется их имя, которые украли у меня мою Батию. А вот в этом платье бабушка была в тот день, когда ты родился. А вот в этом она была перед смертью. А вот в этом — в тот день, когда я пошел чинить шибер, а она привела твою мать покормить тебя. А это я хотел, чтобы она надела в тот день, когда я принес ей пианино… А это Батинькина «одна-рубашка-на-теле».
Потом он закрыл шкаф и наказал Габриэлю, чтобы тот никогда не открывал его сам.
— Это очень опасно. Будет лучше, если мы будем делать это вместе, ты и я.
Габриэль поверил ему и к шкафу не подходил. Но однажды в субботу, ранним утром, странные звуки пробудили его от того обычного для недоносков сна, который со временем, когда мы с ним будем в армии, станет предметом моей зависти, — сна глубокого, но позволяющего легко проснуться и тотчас о нем забыть. Габриэль открыл глаза, но странные звуки продолжали наплывать. Босоногий, легкий и маленький, он выпорхнул на их зов и обнаружил своего деда — совершенно голый, тот стоял на коленях перед настежь распахнутыми крыльями шкафа, наклонившись всем телом вперед и совсем погрузив лицо в платья. Габриэль испугался. Дрожа от страха, он отступил за дверь, подождал немного, но в комнате ничего не происходило, и тогда он снова осторожно выглянул из-за двери. Апупа вытер глаза той самой «одной-рубашкой-на-теле», поднялся и закрыл шкаф, потом сполоснул лицо над раковиной, оделся и вышел во двор.
Габриэль выждал пару минут и тоже подошел к шкафу. Какое-то время он стоял перед ним, не зная, которому из двух постоянных дедовских наказов последовать: то ли «это очень опасно» — что относилось к открыванию шкафа, то ли «делай, как я» — по отношению ко всем другим действиям. Но сколько может колебаться маленький мальчик? И сколько он может взвешивать? Его руки уже сами приняли решение, и ворота шкафа открылись ему навстречу — бесшумно, беззвучно, без малейшего скрипа, потому что Жених еженедельно совершал прогулку по дому с ящиком инструментов в руках, проверяя, подтягивая и смазывая каждую ось, ручку и гайку.
Слабый увядший аромат — запах Амумы — коснулся лица ее внука. Он разделся, как дед, и, как тот, опустился на колени, но поскольку был всего лишь маленьким мальчиком, то не смог погрузить голову и плечи в платья, оставаясь при этом на коленях снаружи. Поэтому он поднялся и ступил внутрь шкафа, позволив нежно струящимся тканям проплыть по его обнаженной коже. С того дня посещение платяного шкафа стало его ежедневной игрой и тайным пристрастием. Ведь у каждого из нас есть в детстве какой-нибудь вкус, или прикосновение, или запах, или картина — моя Айелет, из новаторских побуждений, именует их «царапинами», а я, чтобы сохранить их и остаться верным, называю «ожогами», — которые никогда не изглаживаются из памяти. Кому знать, как не мне! Ведь языки пламени уже облизывали меня, и руки Ани держали, и оковы ее ног охватывали, и ничто не уподобится, ничто не сравнится, и пальцы ее, с повисшими на них жаркими каплями расплавленного золота и запахами ее тела, помазали меня — вначале на царство, потом на рабство.