Книга Женская война - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня есть терпение, — сказал весело Каноль, вполне успокоенный ее обещаниями. — Но надобно расстаться… мужайся!.. Надобно сказать прости… Прости же, Клер!
— Прости, — сказала она, стараясь улыбнуться. — Прос…
Но она не могла выговорить рокового слова, в третий раз она зарыдала.
— Прости! Прости! — вскричал Каноль, вновь обнимая виконтессу и покрывая ее лоб страстными поцелуями. — Еще раз прости!
— Черт возьми! — сказал офицер. — Хорошо, я знаю, что бедному малому нечего больше бояться, а то эта сцена разорвала бы мне сердце!
Офицер проводил Клер до дверей и воротился.
— Теперь, сударь, — сказал он Канолю, который от волнения упал в кресло, — мало быть счастливым, надо еще быть сострадательным. Ваш сосед, ваш несчастный товарищ, который должен умереть, сидит один, никто не покровительствует ему, никто его не утешает. Он хочет видеть вас. Я решился исполнить его просьбу; но надобно, чтоб и вы согласились на нее.
— Конечно, я согласен! — отвечал Каноль. — Бедняга! Я жду его, готов принять его с распростертыми объятиями. Я вовсе не знаю его, но все равно.
— Однако он, кажется, знает вас.
— Он знает свою участь?
— Кажется, нет. Вы понимаете, не надо и говорить ему.
— О, будьте спокойны…
— Так слушайте же. Скоро пробьет одиннадцать часов, и я вернусь на пост. С одиннадцати часов одни тюремщики начальствуют здесь и распоряжаются как полные хозяева. Я предупредил вашего сторожа, он знает, что вас посетит ваш сосед, и придет за ним, когда надобно будет отвести его обратно. Если пленник ничего не знает, не говорите ему ничего. Если же он знает, то скажите ему, что мы, солдаты, от души жалеем о нем. Ведь в конце концов умереть-то ничего не значит, но, черт возьми, быть повешенным — все равно что умереть два раза.
— Так решено, что он умрет?
— Такою же смертью, как Ришон. Это достойная месть. Но мы толкуем, а он, вероятно, с трепетом ожидает вашего ответа.
— Так ступайте за ним, сударь, и будьте уверены, что я вам очень благодарен и за себя и за него.
Офицер вышел и отворил дверь соседней камеры, после чего Ковиньяк, несколько бледный, но твердым шагом и с высоко поднятой головой, вошел в камеру Каноля, который сделал несколько шагов ему навстречу.
Тут офицер в последний раз поклонился Канолю, с состраданием взглянул на Ковиньяка и, выходя, увел с собой своих солдат, тяжелые шаги которых долго раздавались под сводами.
Вскоре тюремщик начал обход. Слышно было, как ключи его звенели в коридоре.
Ковиньяк не казался подавленным, потому что в этом человеке была неизменная вера в самого себя, неистощимая надежда на будущее. Однако под наружным спокойствием и под его почти веселым выражением лица чувствовалось глубокое горе, которое, как змея, жалило ему сердце. Эта скептическая душа, всегда во всем сомневавшаяся, наконец начинала сомневаться в самом сомнении…
Со времени смерти Ришона Ковиньяк не ел, не спал.
Привыкнув смеяться над чужим горем, потому что свое он встречал весело, наш философ не смел, однако, шутить над событием, которое влекло за собой такие страшные результаты. Во всех таинственных обстоятельствах, которые заставляли его платить за смерть Ришона, он видел беспристрастную руку Провидения и начинал верить пусть не в то, что благодеяния вознаграждаются, но, по крайней мере, в то, что дурные поступки всегда наказываются.
Он покорился судьбе и размышлял о своей участи, но, покоряясь судьбе, он все-таки, как мы уже сказали, не мог ни есть ни спать.
И удивительная тайна этой себялюбивой души (хотя эгоистом он все-таки не был): его не столько поражала собственная судьба, сколько участь соседа, который в двух шагах от него ждал приговора или смерти без приговора. Все это опять наводило его на мысль о призраке-мстителе Ришоне и о двойной катастрофе, которая произошла от того, что сначала казалось ему приятной шуткой.
Прежде всего он решился бежать. Он сдался на честное слово, но так как враги не сдержали обещаний, посадив его в тюрьму, то он без лишней щепетильности думал, что имеет право тоже не сдержать своего слова. Но, несмотря на присутствие духа и свою изобретательность, он скоро понял, что бежать ему невозможно. Тут-то он еще более убедился, что попал в когти неумолимого рока. С этой минуты он просил только об одном: чтобы позволили ему переговорить с его товарищем, имя которого возбудило в нем неожиданное удивление. В его лице он хотел примириться с человечеством, которое так жестоко оскорблял.
Не смеем утверждать, что эти мысли родились в нем от угрызений совести. Нет, Ковиньяк был настроен слишком философски, чтобы ее иметь; но это было что-то похожее на угрызение совести, то есть чрезвычайная досада, что он сделал злое дело без всякой пользы. Со временем и если б обстоятельства удержали Ковиньяка в таком расположении духа, это чувство, может быть, имело бы все результаты угрызений совести; но времени недоставало.
Ковиньяк, войдя в комнату Каноля, с обыкновенной своей осторожностью ждал, чтобы офицер вышел. Потом, увидев, что дверь плотно заперта и окошечко в ней наглухо закрыто, подошел к барону, двинувшемуся, как мы уже сказали, навстречу ему, и ласково пожал его руку.
Несмотря на тяжесть своего положения, Ковиньяк не мог не улыбнуться, узнав молодого, изящного и веселого красавца, искателя приключений, которого он заставал два раза в совершенно ином положении: в первый раз, когда отправил его с поручением в Мант, а во второй, когда увез его в Сен-Жорж. Кроме того, он помнил, как однажды присвоил имя барона и как славно удалось обмануть этим герцога д’Эпернона. И какую бы тоску ни нагоняла на него тюрьма, воспоминание показалось ему таким веселым, что прошедшее на секунду одержало верх над настоящим.
С другой стороны, Каноль тотчас вспомнил, что имел случай два раза видеть Ковиньяка и что в обоих этих случаях Ковиньяк приносил ему добрые вести. Потому барон почувствовал еще большее сострадание к несчастному, думая, что смерть Ковиньяка неизбежна только потому, что хотят обеспечить спасение Каноля. В его благородной душе такая мысль возбуждала более угрызений совести, чем настоящее преступление возбудило бы их в душе его товарища.
Поэтому барон принял его очень ласково.
— Что, барон, — спросил Ковиньяк, — что скажете вы о положении, в котором мы находимся? Оно кажется мне не очень-то надежным.
— Да, мы в тюрьме, и Бог знает, когда выйдем из нее, — отвечал Каноль, собрав все самообладание и стараясь, по крайней мере, усладить надеждой последние минуты товарища.
— Когда мы выйдем! — повторил Ковиньяк. — Хорошо бы Господь, которого вы призываете, явил это свое милосердие как можно позже. Но не думаю, что он расположен дать нам много времени. Я видел из своей камеры, как и вы могли видеть из вашей, что буйная толпа бежала в ту сторону, к эспланаде, или я сильно ошибаюсь. Вы знаете эспланаду, любезный барон, знаете, что там бывает?