Книга Пятьдесят лет в Российском императорском флоте - Генрих Цывинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве возле вокзала рынок продуктов («обжорный ряд») был в полном ходу. Можно было купить хлеб, овощи, мясо. У латков толпился народ и с животной жадностью пожирал горячие щи, наливаемые из дымящихся здесь же котлов. Магазины с продуктами и съестные лавки были здесь уже открыты, а на окнах лавок виднелся кое-где сахар и даже вино. Это приятно ласкало глаз, отвыкший видеть такие редкие лакомства в свободной продаже. Благодаря рекомендательному письму мне удалось получить билет на скорый поезд в Петроград, и я неожиданно попал в чистый новый вагон второго класса без мягких диванов, но каждый пассажир имел спальное место. В купе нас было четверо: старенький генерал, доктор, профессор какой-то высшей школы и я; все числились на советской службе.
12 мая 1921 г., на седьмой день по выезде из Самары, в ясный, теплый день я прибыл в Петроград. У вокзала извозчиков не было, стояли только ручные двуколки для багажа, а сами пассажиры ходили пешком. Город с первого взгляда произвел на меня даже приятное впечатление: полная тишина на улицах (за отсутствием лошадей), публики на Невском очень немного, а на боковых улицах ни души; мостовые заросли зеленой травой. Я вспомнил древнюю Помпею, там было также тихо и как бы слегка таинственно; город точно вымер: ни в окнах, ни на балконах громадных домов не видно ни одной живой фигуры. Мои шаги по каменной панели раздавались эхом по пустой улице, а двуколка с вещами ехала без шуму по мягкой траве.
Дочь Маргариту я застал дома, муж ее был на службе, а сын в школе (Annenschule). Они занимали собственную квартиру хозяйки этого дома — графини Толстой, бежавшей в Москву и скрывшейся там в каком-то монастыре. Дочь радостно меня встретила и с первого же дня старалась меня откормить. Она была на службе в Академии наук в качестве лингвистки и помогла мне поступить туда же на службу. Это дало мне возможность получить паек, жалования давалось немного, но и работать можно было на дому, только 2 раза в неделю я ходил в Академию за библиографическим материалом.
По Версальскому договору Виленская губерния отошла к Польше. Консульства польского там еще не было, а «Делегация польская для репатриантов» ожидалась в Петербурге в июле. Явилась она лишь в августе, и я начал хлопотать. Пришлось списаться с моими родственниками в Вильно для получения документа о моем беженстве будто бы оттуда во время войны. Без такого документа советское правительство не отпускало поляков на родину. Такой документ мой племянник, директор польской школы в Вильно, Станислав Цывинский прислал мне. Переговоры польской делегации с советским комитетом о каждом беженце тянулись долго, и только в ноябре 1921 г. я попал в список очередного эшелона, уходившего в Вильно. Но переезд зимою в неотопляемых теплушках был очень труден. По совету Делегации я отложил свой отъезд до весны, продолжая свою службу в Академии.
Днем дома оставалась только жена; зять ходил на службу в «Областоп», сын его был в Annenschule, а я с дочерью большую часть дня проводил в хвостах разных кооперативов. Холодная зима и плохое питание вредно влияли на здоровье всей нашей семьи, все заметно худели и часто похварывали. К счастью, недалеко от нас жил знакомый доктор — известный хирург, профессор В.Н. Гейнац, он часто к нам заходил, с особенным участием следил за нашим здоровьем, приносил лекарства и нередко делился с нами пайком, который он получал в «доме ученых», а там давался очень хороший паек; продукты для ученых присылались из заграницы (из Америки) бесплатно.
Дочь Ольга, вернувшись из Самары, устроилась на службу на Николаевском вокзале машинисткой, вскоре вышла замуж за инженера Леопольда Савельича Берга — очень милого, доброго, симпатичного человека. С ним она познакомилась еще в Самаре. Молодое супружество имело очень уютную, хорошо меблированную квартирку. Оба служили и ни в чем не нуждались. В конце 1921 года Советское правительство разрешило открыть рынки, съестные лавки и даже рестораны (НЭП). Разрешен был также свободный труд, и постепенно стали открываться мастерские: сапожные, столярные, портняжные. Явилась таким образом возможность починить обувь, платье и проч., чего до сего времени нельзя было сделать.
С нового 1922 года почти ежедневно мы имели мясо, треску, сало, а иногда и белый хлеб. Академия увеличила жалование до 1,5 млн. советских рублей на месяц. Этого, конечно, не хватало, и мы продавали мало-помалу свои вещи: мебель, лишние платья и пр. В апреле я получил от брата Вацлава из Варшавы два письма с приглашением ехать прямо к нему, он обещал протекцию для поступления в Польше на службу и прислал мне на дорогу деньги. И я записался на эшелон беженцев, уходивший в мае в Вильно.
На мое предложение жене принять польское подданство и ехать вместе она решительно отказалась, так как не желала расстаться с дочерьми и со своим родным гнездом — Петроградом, где она родилась, где была вся ее родня, и решила умереть в Петрограде и быть похороненной в фамильном склепе. К тому же польского языка она не знала и никогда не бывала в Вильно и не знала моих родных. Приняв еще в соображение, что я ехал в Польшу с пустыми почти карманами (собранных у меня польских и советских денег хватило лишь на дорогу и, может быть, на 2–3 первые месяца жизни там на месте) и необеспеченный на дальнейшую жизнь, было бы рискованно пускаться на авось в новую страну вместе с женой. Обсудив все это совместно с женой, мы решили добровольно и полюбовно расстаться с нею навсегда. Разве только в том случае, если бы в России произошла реставрация, то тогда я мог бы вернуться в Петроград… Но доживу ли я до этого при моем преклонном возрасте?..
28 мая нового стиля 1922 г. на сборном эвакуационном пункте Варшавского вокзала собирались все пассажиры этого эшелона. Жена и три дочери меня провожали; трогательно было наше прощание, расставание мое с ними было ведь навсегда.
Наш поезд состоял из 25 грязных и без печей теплушек. Беженцев было несколько сот человек, простой народ тащил с собой весь домашний скарб, кастрюли, ведра, дырявые ванны и даже шкафы и комоды, не говоря о кроватях. В вагонах, набитых доверху вещами, сажали по 25 человек. Теснота была невозможная. Одна теплушка считалась резервною, т. е. санитарною, на случай заболеваний, там были аптечка, сестра милосердия, и в нем помещался сам комендант поезда. Это был подозрительного вида юный красноармеец — не то казачок, не то кантонист, не то волонтер из военных писарей; рука на повязке, на рукаве нашиты галуны раненого много раз в бою; из-под фуражки торчал на лбу огромный белокурый чуб, рот, как у младенца, слегка шепелявил и распространял на весь вагон букет денатурата и махорки; впрочем, был добродушен, не придирался и по целым дням ходил от вагона к вагону, побирался папиросами и делил трапезу по приглашению пассажиров. На больших станциях, где бывали военные этапы, он исчезал и приносил под мышкой бутылку, но с чем неизвестно.
Перед границей на станции Негорелово производился осмотр багажа. В трепаной солдатской шинели, с серым немытым лицом каторжанина, армянского типа, советский контролер долго тормошил наши чемоданы, а две стриженые коммунистки обыскивали пассажирок-женщин, их они раздевали, растрепывали волосы и были вообще значительно придирчивее, чем наш контролер. Один пассажир нашего вагона предложил ему 20 млн. советских рублей отступного; он быстро согласился, проверил деньги и не беспокоил больше наш вагон. Вначале он был строг и требовал отдачи ему польских бумажных денег, но, получив взятку, забыл об этом и пошел дальше.