Книга Есенин. Путь и беспутье - Алла Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Л. Ю. ошиблась: выбрали и отлили в бронзе самый большой.
Есенин вырвался из полуподполья на год раньше.
Еще осенью 1955-го был издан невероятным тиражом его двухтомник. Мой будущий муж, художник Владимир Муравьев, тогда костромич, внес в свой дневник такое свидетельство:
«Несколько дней тому, с треском и скандалом достал Есенина (двухтомник). Любителей была масса. Книг мало. Публика остервенела от махинаций дирекции магазина. (Больше половины спрятали.) Было омерзительно видеть и стыдно присутствовать при этом дележе» (запись от 15 октября 1955 года).
Но какое касательство имеют все эти факты к отношениям внутри звездного многогранника Есенин – Маяковский – Цветаева – Пастернак – Ахматова? Прямого, естественно, не имеют. Зато исходящий от них пучок легкокасательных смыслов предполагает пусть и гадательное, но отнюдь не беспочвенное истолкование загадочной истории «Доктора Живаго», вразумительного объяснения до сих пор так и не получившей. А она, в свою очередь, выводит из тени многие подробности и нашего сюжета.
Отчего Пастернак, отлично понимающий, чем может ему грозить передача романа за границу, все-таки пошел на этот рискованный шаг? По мнению Константина Кудряшова, автора рецензии на книгу Дмитрия Быкова (см. «АиФ», 22.10.2008), это был поступок «избалованного ребенка». Такие, мол, обычно валятся на пол в магазине игрушек и истерично колотят ногами по полу: Хочу! Хочу! Хочу!
Еле слышный отзвук момента истины в этом предположении, может, и есть. Недаром Анна Ахматова, узнав (вычитав из «Правды», в номере от 25 октября 1958 года), что Пастернаку за публикацию переданного два года назад за границу «Доктора Живаго» грозит исключение из Союза писателей, именно этим числом-годом датирует старое, начатое еще в 1947-м, обращенное к нему стихотворение, которое замыкает такое двустишие:Отдай другим игрушку мира – славу,
Иди домой и ничего не жди.
И все-таки, на мой взгляд, и Ольга Ивинская, на мнение которой ссылается Кудряшов, и Анна Ахматова сильно преувеличили и детскость, и наивность, и капризность «Борисика». Куда реалистичней предположить в качестве повода или импульса припадок внезапной ревности: не тщеславия (желания быть знаменитым), не зависти к счастливцам, схватившим жар-птицу по имени Слава, а именно ревности. Впадая в этот грех, Пастернак, и это общеизвестно, совершал поступки, настолько несовместимые со здравым смыслом, что близкие боялись за его рассудок. В случае с Маяковским, в чем я, надеюсь, вас убедила, основания для ревности были. Но чем могла подпитываться граничащая с патологией ревность применительно к Есенину? Неужели всего лишь застарелым чувством мнимого унижения своей якобы полупризнанностью? Это предположение, на беглый взгляд, вытекает из письма Пастернака Цветаевой от 4 января 1926 года:
«Из нас сделали соперников в том смысле, что ему (Есенину – А. М. ) тыкали мною, хотя не было ни раза, чтобы я не отклонял этой несуразицы. Я доходил до самоуничижения в старанье разрушить это сопоставленье, дикое, ненужное и обидное для обеих сторон. Там кусок горящей жизни, бездонная почвенность, популярность, признанность всеми редакциями и издательствами и пр., здесь – мирное прозябанье, готовое расписаться в своей посредственности, постоянная спорность, узкий круг…»
Но если вчитаться в процитированный текст внимательнее, понимаешь: тут что ни суждение, то возведенный в превосходную степень кривотолк. Ни Библейские поэмы, ни «Пугачев», ни «Анна Снегина» даже элементарного читательского успеха не имели. От «Москвы кабацкой» государственные издательства, не сговариваясь, отказались и т. д. и т. п. Да и Пастернаком Есенину никто не тыкал, тыкали Блоком, Клюевым. И соперником Б. Л. он никогда не считал. Наоборот! Ежели, мол, не научусь писать так, чтобы и себя не терять, и быть понятным, придется доживать Пастернаком. Словом, все в этом письме, вроде бы искреннем, на самом деле полуправда, кроме одной-единственной фразы: «кусок горящей жизни». И как же страшно всего через четыре года срифмуется эта вроде бы случайная проговорка с гениальной строкой из его стихов на смерть Маяковского: «Твой выстрел был подобен Этне В предгорье трусов и трусих». Вот к чему ревновал своих мнимых соперников Борис Пастернак – к поступку. Он ведь и в Сталине видел «гения поступков». Вот в чем хотел сравняться, передавая рукопись за границу. Неубедительно? Ну что ж… Обратимся к датам и фактам, допрашивая умные числа в хронологической последовательности.
Машинопись «Доктора Живаго» передана в «Новый мир» в январе 1956-го, то есть до, а не после ХХ Съезда партии, состоявшегося, напоминаю, в феврале. Следовательно, Пастернак был уверен в проходимости романа, в том, что крамолы в нем не больше, чем в стихах из романа, еще в 1954-м опубликованных в журнале «Знамя». Правда, обнадеживающих вестей из редакции «Нового мира» пока не слышно, но это и понятно. Страну лихорадит: уцелеет ли Хрущев, или его кокнут, как Берию? В такой обстановке ждать, что огромную рукопись немедленно прочтут и в отделе прозы, и начальство, и члены редколлегии, глупо и непрофессионально. Но Пастернак нервничает… В феврале 1956-го быть автором процитированных выше стихов Сталину не просто некрасиво – позорно. Особенно после 13 мая все того же 1956-го. В этот день «в предгорье трусов и трусих» раздался еще один выстрел. Ушел от позора один из соседей Пастернака по Переделкину – Александр Фадеев, оставив такое письмо: «Литература отдана во власть людей неталантливых, мелких, завистливых. Единицы тех, кто сохранил в душе священный огонь, находятся на положении париев… И я с превеликой радостью как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни». Письмо тут же изъяли, но кто-то из живших в Переделкине литераторов успел его прочитать. А через два дня Б. Л. Пастернак вдруг, не поставив в известность ни ближайших друзей, ни домашних, передает «Живаго» за границу и уже в июне (30) подписывает договор на издание его перевода на итальянский язык. Между тем, напоминаю, машинопись, отправленная в «Новый мир», еще не отрецензирована, а новые стихи приняты к публикации в «Знамени» (не самом либеральном из столичных толстяков). Полным ходом идет и работа над его однотомником в издательстве «Художественная литература». Легендарный альманах «Литературная Москва» выпрашивает у Б. Л. стихи. Словом, широко бытующая версия, будто Пастернак передал роман за границу потому, что его на родине не печатали, а он, дескать, мечтал о славе, реалиям весны-лета 1956 года не отвечает. Не забудем и о том, что отказное письмо из «НМ» будет получено только в сентябре, и вряд ли Симонов, а затем Твардовский не были уведомлены о том, что рукопись тайно передана за границу. Не знаю, можно ли назвать то, что поэт сделал, подвигом, но это был поступок. И даже Поступок. И в стихах, и в прозе Пастернака решительные поступки – не редкость. «И для первой же юбки он порвет повода, И какие поступки совершит он тогда». В жизни он запутывался в этих юбках, не решаясь по своей воле отцепить себя то от одной, то от другой. Но на этот раз речь шла не о свойствах страсти и причудах характера. Речь шла о чести. Точнее, бесчестье. «И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько жалуюсь, и горько слезы лью, Но строк печальных не смываю». Пушкин мог себе такое позволить. Пастернак не мог. Для смывки позорных строк в мае 1956-го, после самоубийства Сашки Фадеева, в его руках было одно только отмывочное средство: безумный смертоубийственный поступок. И не отложенный в долгий ящик. А здесь, сейчас… немедленно… совершенный.