Книга Чудеса и фантазии - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этой ночью во сне его посетило, как бывало с ним все чаще, воспоминание, столь яркое, что ему даже показалось, что все происходит наяву, здесь и сейчас. Такое случалось теперь с завидной регулярностью, когда он то проваливался в сон, то просыпался. Как будто от прошлой жизни его отделяла лишь пленка, подобно тому как лишь околоплодный пузырь отделял его от воздуха в момент рождения. Почти всегда он снова оказывался мальчиком, бродил по полям своего детства, где пахло лошадьми, где пестрели маргаритки, плавал среди форелей, слышал, как родители говорят о нем приглушенными голосами, или катался на ослике по влажному песчаному берегу… Но сегодня он вновь пережил первую ночь с Мэделин.
Они были студентами, оба девственники. Он и боялся, и смутно надеялся, что она более опытна; он хотел быть первым, но переживал, что окажется недостаточно умел или вообще не сумеет. Спросить он решился, только когда они уже раздевались в нанятом им номере. Она засмеялась из-под черных волос, из которых вытаскивала шпильки, в точности разгадав оба его страха.
– Нет, других не было, так что тебе действительно придется проторять дорожку самому, но ведь люди всегда с этим справлялись, чем мы хуже. До сих пор у нас неплохо получалось, – сказала она, лукаво поглядывая на него из-под ресниц, напоминая, что они выделывали, все виртуознее, все сильнее раззадоривая друг друга, в машинах, аудиториях в колледже, в реке у ивовых корней.
В ней всегда было стойкое, даже немного пугающее отсутствие обычной женской стыдливости или застенчивости, да и просто робости. Она любила свое тело, а он ему поклонялся. И все тогда случилось у них как надо; как она позже скажет: клык и коготь[147], перо и бархат, кровь и мед…
В эту ночь он вновь пережил мгновения близости, которые медленно-медленно забывались за годы войны, и последующие обрывки блаженного буйства, и то, что стало истершейся привычкой. Однажды давным-давно ему пришла в голову мысль, поначалу нечеткая: никто другой еще не познал, каково это на самом деле, никто другой ничего в этом не понял, иначе человеческая раса изменилась бы навсегда. И когда он сказал об этом ей, она засмеялась, как всегда, едким смехом и заявила, что он слишком самонадеян – как будто не знаешь, Джеймс, что все этим занимаются или почти все, – а потом разрыдалась и расцеловала его везде, глаза ее были горячи от слез, слезы бежали, как пытливые насекомые, по его животу, и приглушенным голосом она говорила: не верь мне, ты прав, никто другой так ничего и не понял…
А сегодня ночью он не знал – он все подымался из сна, как форель выныривает на поверхность воды, и погружался опять, – был ли он духом райским[148], или стискивали его кольца мучений? Руки его были чутки и смелы и одновременно – неловки, как будто слепы. Женщина скакала на нем, изгибаясь от наслаждения, и одновременно растекалась по нему, как мастика.
И глаза его наполнились влагой, но слезы так и не покатились по щекам.
На следующий день он решил, что, наверно, вызвал ее из лабиринта бессознательного. Но, прибираясь на кухне, Диана Фэби нашла следы алой помады на стакане – он-то думал, что сполоснул его, – потерла стекло и посмотрела вопросительно.
– Вчера на улице кто-то гнался за девушкой. Я впустил ее.
– Вам бы надо поосторожнее, мистер Энней. Люди не всегда такие, какими кажутся.
– Нужно снова перестелить ей простыни, – перевел он разговор.
Однако что-то изменилось. Изменился он сам. Он боялся, что начнет все забывать, но теперь его мучило то, что он все помнит, причем с живой точностью. Люди и предметы из прошлого вскользнули в реальность, заслонив собой пятна на ковре и кресло с подголовником, в котором Мэдди болтала с Сашей или крутила в неловких пальцах зеленую, цвета лайма, игрушку. Как будто я тону, сказал он себе, и перед глазами проносится вся жизнь, и задумался, как это все-таки бывает, встают ли и правда живые и мертвые перед выпученными под водой глазами, или они наматываются на ускоренную пленку в темном кинотеатре затопленной головы? С ним теперь было вот что: когда он просыпался после того, как задремлет над книгой, или ковылял к себе в комнату, на боковую, по пути расстегивая пуговицы на рубашке, его посещали видения, он слышал звуки, чувствовал запахи, которые давно исчезли, но вдруг вернулись, если можно так сказать, на сверку. Мертвые немцы в североафриканской пустыне, их каски, фляжки. Пожилая женщина, которую в самую страшную ночь бомбежек Лондона они с Мэделин запихнули под стол и, когда у нее случилось что-то вроде сердечного приступа, возвратили к жизни, влив ей в рот виски. Она была в одной красной войлочной тапке с помпоном, вторая нога – босая. Он увидел ее искривленные пальцы на дрожащих ногах и надел ей тапочки Мэделин из овчины. Часами он вдыхал запах тлеющего Лондона – они ходили смотреть, что уцелело… Каменная пыль в носу, в глотке, каменная пыль в легких, пыль от камней и взрывчатки и пепел от плоти и костей. Они выходили на улицу и утром десятого мая и видели, как пострадало Вестминстерское аббатство и разрушенную, точно выпотрошенную, палату общин; прошлись по паркам, смотрели на огороженные неразорвавшиеся бомбы и на детей, пускающих кораблики на Круглом пруду в Кенсингтонских садах. Перед глазами – теперь! – снова были ограждения, шезлонги за ограждениями, кучки щебня – и дети.
Джеймс вспоминал, как ему было страшно, но как при этом мчалась по жилам молодая кровь, подгоняемая чувством – выжил! – и самой памятью об остром желании выжить. Тогда страх действительно был велик: стонали сирены, завывали и взрывались большие бомбы, с неистовым скрежетом гудели вражеские бомбардировщики, а Мэделин дико смеялась, когда грохот раздавался где-то еще. Смерть ходила по пятам. Друзья, с которыми собирался ужинать, которых, покидая дом, ты еще считал живыми, не приходили, потому что превратились в искореженное мясо под грудой кирпичей и бревен. Другие знакомые, которые уже отпечатались в мозгу мертвыми – как и положено мертвым, но память еще не потускнела, – вдруг появлялись на пороге во плоти – израненные, в синяках, грязные, но живые, с тем, что уцелело, в руках и за спиною, и просились на ночлег, на чашку чая. Усталость затуманивала зрение, обостряла чувства. Он вспоминал женщину и ребенка, лежавших под скамейкой в обнимку, и как он боялся дотронуться до них, вдруг они мертвы. А это были просто бездомные, спавшие непробудным сном.
Когда война открыла двери в мир утраченных жизней, Мэделин не перешагнула порог, но тот ее смех… чудилось в нем, чудилось безумие.
Когда же, спустя годы, у нее «это» действительно началось, он понял, что наступило самое трудное: вставать каждый день и наблюдать за блуждающим рассудком и неуклюжим телом Мэдди. Где взять столько мужества? Раньше было проще, хотя ему не раз приходилось справляться и с ее, и с собственными бедами. И он собрался с силами, как исправный солдат, чтобы выполнить свой долг; это в интересах их обоих, чтоб он больше не думал о прошлом, о Мэделин. Его долг здесь и теперь – перед Мэдди, которая без него совершенно беспомощна.