Книга Моя столь длинная дорога - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Обманчивый свет» был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге,[17] называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание «Аргус» и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел «Артиллериста из Меца». Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за «беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка». Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, «Живорыбный садок», и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– «Живорыбный садок» – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал «Живорыбный садок».
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как «Обманчивый свет». Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.
Из всех противоречивых откликов, вызванных романом, более всего подняла мой дух хвалебная статья в «La Revue hebdomadaire», подписанная неким Жаном Давре. Я не был с ним знаком, но безапелляционный тон статьи свидетельствовал, что автор – человек зрелого возраста, солидной культуры и большого жизненного опыта, уверенный в своей правоте и склонный ободрять молодые таланты. Я написал ему, выразив благодарность за статью и заверив в моем «почтительном уважении». С обратной почтой пришел ответ: он приглашал меня нанести ему визит. Я предполагал, что меня ждет прием ученика наставником, и был изумлен, оказавшись перед юношей лет двадцати. «Почтительное уважение» немедленно улетучилось. Взглянув друг на друга, мы принялись хохотать. Так родилась наша дружба. Жан Давре познакомил меня с Клодом Мориаком, и оба они вместе с Мишель Моруа и Жаном Бассаном составили братский кружок, всегда согревавший меня своим дружеским теплом. Каждый в нашем юношеском союзе обладал яркой индивидуальностью. Мишель Моруа (я познакомился с ней через общих знакомых, когда она училась в лицее в Нейи) была девушкой неприметной наружности, замкнутой, задумчивой, с богатым внутренним миром, отражавшимся в ее взгляде. Жан Бассан соединял живой ум с насмешливым скептицизмом, искреннюю скромность с глубокой любовью к литературе и музыке. Клод Мориак отличался характером загадочным, мятущимся, взрывным, он утверждал себя, преодолевая противоречия и сомнения. Жан Давре, великий пожиратель книг, покидал библиотеку только затем, чтобы устремиться в ближайший книжный магазин и собрать там новый урожай томов. Классики и современные авторы, романисты и философы – всех он проглатывал с равным аппетитом. Цельность натуры толкала его то к исступленному восторгу, то к категорическому отрицанию. Нервный, искрящийся, бескомпромиссный, он заражал нас своей убежденностью, заставляя разделять его пристрастия. Все мы писали, все мечтали о будущих успехах. Само собой разумеется, мы показывали друг другу наши рукописи в процессе работы. Полная откровенность была основным законом нашего «клуба». Рьяные приверженцы совершенства, мы никогда не боялись задеть друг друга критикой, если она была справедливой. Все свободное время мы проводили в жарких спорах. Нередко для выработки вкуса мы читали вслух целые страницы наших любимых авторов: Мориака, Моруа, Монтерлана, Колетт, Жида, Жионо, Мартен дю Гара, Валери. У меня был еще один друг, писатель Анри Пуадено, вступивший в литературу в одно время со мной. В этом человеке, бывшем прежде бродягой, меня привлекали дар наблюдательности, необычайное остроумие, горькая ирония. Я домогался его одобрения, он – моего. Встречи с друзьями вдохновляли меня и помогали переносить унылое однообразие моих служебных обязанностей. По возвращении из армии в октябре 1935 года я получил в префектуре должность служащего, составляющего деловые бумаги, и был назначен в отдел бюджета города Парижа. Окна моего бюро выходили на площадь Ратуши. Я сидел за большим столом, напротив меня – заместительница начальника отдела, особа любезная, но и строгая, которую моя вторая профессия писателя вынуждала постоянно быть начеку. Она догадывалась, что, покончив с отчетом о расходах на освещение города Парижа или о дефиците метрополитена, я, укрывшись за грудами папок с делами, набрасываю свой будущий роман. По моей вине помещения, предназначенные для строгих финансовых расчетов, превращались в место встречи весьма странных персонажей, а священная бумага Управления покрывалась фразами отнюдь не делового содержания. По-моему, мою начальницу это и сердило, и забавляло. Время от времени она невозмутимо напоминала мне о моих обязанностях, положив передо мной новый материал для обработки. Оторвавшись от своих героев, я снова скрепя сердце погружался в подсчеты прихода и расхода по муниципалитету. По странному совпадению, и тут готовили книгу и тоже вступали в переговоры с полиграфистами, но здешняя книга содержала только колонки цифр – это был бюджет города Парижа. Я научился составлять десятистраничные расчеты. Я жонглировал миллионами. Я корпел над сантимами. Иногда мне казалось, что бюджет Парижа изобретен нарочно, чтобы мешать мне всласть помечтать над моими романами. Я тем не менее и не помышлял оставить службу. На что бы мы жили? Мои книги завоевали успех у знатоков, но расходились они плохо. Жить своим пером представлялось мне столь же абсурдным, как зарабатывать средства к существованию танцами на проволоке. В это время у меня возник замысел романа «В натуральную величину». В нем действует отец, вечно нуждающийся актер, и его совсем юный сын. Мальчик приглашен сниматься в кино и обнаруживает такой свежий и яркий талант, что сразу становится звездой. Его успех ускоряет окончательный провал отца.