Книга Меня зовут Астрагаль - Альбертина Сарразен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По коридору с мягким резиновым шорохом катились тележки, где-то играло радио, мелодия прорезала плывущую из окна лазурную тишину. Меня одолела зевота, больница укутала, успокоила меня, как старая нянька: ну-ну, ничего, уже все, где у нас бобо, подую – пройдет.
Но на дверь я все-таки поглядывала. Хоть бы пришла Нини. Мне хотелось видеть знакомое лицо, чтобы не терять связи со ставшим привычным миром; вступая в новый и теряя из виду родные берега, я чуть ли не с жалостью думала о своей покинутой берлоге, темноватой и холодной… не слишком ли здесь много света, всё как на ладони: тень рассеется, и все узнают, кто я… Да полно, даже если бы в эту больницу каким-то чудом дошло извещение о розыске, проверку в ней устроили бы тут же, еще в то время, когда я жила у матери Жюльена. И вообще я сестра Нини, записанная под ее фамилией, такой же безликой, как те, что стоят до и после в списках приемного покоя. Здесь мое настоящее имя – мой диагноз, моя сломанная косточка… как там сказал врач: аст-ра-галь?[3] Жаль, нет под рукой анатомического атласа. Астрагаль теперь заменяет мне и имя, и лицо.
Вошла старшая сестра, толкая перед собой столик на колесах, уставленный коробками с бинтами и пластмассовыми пузырьками с желтой, фиолетовой, бесцветной жидкостями… Описав вираж, она рулит прямо в мой угол.
– В какую половинку укол? – Сестра приготовила шприц и окунула ватку в эфир.
– О, все равно!
– Поднимите рубашку и повернитесь.
Я поворачиваюсь, и рубашка с разрезом сзади сама откидывается, выставляя голый зад. Все последние годы приказ “разденьтесь!” предписывал скинуть все одежки до единой и предвещал строгий обыск; даже после многих месяцев в камере с ежедневным осмотром постели и лифчика надзирательницы с неослабевающей бдительностью обшаривали меня после каждого допроса у следователя. “Поставьте ногу на табуретку. Кашляните… Так”. Поэтому, услышав здесь, в больнице, знакомое “разденьтесь!”, я автоматически обнажилась совсем. Тюрьма въелась в меня, я обнаруживала ее в своих рефлексах: в привычке вздрагивать, таиться, повиноваться, в каждом движении и поступке. Да и нельзя разом сбросить все, что скопилось за годы скрупулезной муштры и постоянного притворства. Я обрела физическую свободу, но вдруг оказалось, что дух, дотоле мой единственный оплот, стал рабом укоренившихся привычек; напускное смирение переросло в самую настоящую робость; чего-чего, а уж нахальства я в тюрьме набралась, а вот поди ж ты, спрашивала позволения на простейшие вещи и у матери Жюльена, и у Пьера, поминутно повторяла “пожалуйста” да “можно я…” и все старалась держать руки на виду, а если вспоминала, что свободна, то становилась неловкой или нарочито развязной.
Все получалось неуклюже; желая освоиться, я делала промах за промахом; приобретенная опасливость и врожденная бесцеремонность сослужили мне одинаково дурную службу. К тому же я плохо ориентировалась в среде, куда ввел меня Жюльен, ведь в тюрьме я сталкивалась все больше с новичками, а не с настоящими блатными. Чтобы понравиться Жюльену и, ради него, его друзьям, я молчала с умным видом, скрывая свое невежество, или корчила из себя прожженную, искушенную девицу, выражалась языком героев детективных романов или мольеровских “смешных жеманниц”. То и другое выглядело смешно и глупо.
В больнице же я могла наконец не стесняться своей “неопытности” – почти все в палате в таком же положении: все-таки к травмам не привыкаешь, как к хронической болезни, так что астрагаль извиняет любую мою оплошность.
Весь этот поток мыслей нахлынул, едва старшая сестра – очень медленно и туго – ввела мне в ягодицу содержимое здоровенного шприца и снова прикрыла меня одеялом. Я принялась потирать место укола, чтобы поскорей разошлась новая боль – в бедре перекатывались острые бляшки и разливались струи свинца. Постепенно вихрь в голове затихал, как замедляется вращение барабана ярмарочной лотереи, мысли кружились все медленнее, раскачивались на месте, а стены и потолок плыли тяжелой лавой, воздух сворачивался в рыхлые хлопья, опадавшие на пол, глаза затягивались глухими бельмами… Только бы не закрылись совсем – тогда я пропала. Не хочу засыпать, хочу видеть все до конца. Как они собираются меня чинить: под общим наркозом или просто обезболить – в таком случае уже хватит. Я и так ничего не чувствую… Спросить бы. Слева лежит пожилая женщина; когда приходила сестра, она проснулась и с тех пор улыбается и смотрит на меня с участливым любопытством.
– Мадам…
– Да?
– Извините за беспокойство, но я… – начала я тоном “благонравной девушки”, но больше почему-то ничего выговорить не смогла, и вовсе не от робости перехватило горло, я не слышала сама себя, язык распух, не ворочался и не пускал слова, да они и сами распадались, не успев собраться во что-то связное, я забыла, что хотела спросить, все перемешалось, и…
– Не разговаривайте, – сказала соседка. – Закройте глаза и лежите спокойно. Наркоз подействует скорее, если вы расслабитесь…
Значит, меня усыпляют. Ну уж нет, боли я наверняка не почувствую, но сколько хватит сил поборюсь со сном. Надо на чем-нибудь сосредоточиться: ага, вот этикетка на спичечном коробке. Какая-то провинция, вид и название. Э, да я разучилась читать, попробую угадать: у нас в колонии каждая группа носила имя какой-нибудь провинции, всего четыре группы, сестрички заперты, как рыбешки в садке, как спички в коробке… я не сплю, я не усну, не усну, не…
– И вот я смотрю на него умильно и говорю со слезой в голосе: “Доктор, мне так бо-о-льно, это просто пытка…” Ну, он и велел снять шину и поставить рамку, чтобы простыня не касалась больного места. Хотелось бы повыше, но и так терпимо. Жюльен, солнышко мое…
Я дрожала от радости и готова была вытащить ногу из гипса, а что, напрячься да дернуть хорошенько – стряхнется, как сапог.
– Ты не представляешь, я просто с ума сходила все эти две недели… О Жюльен, наконец-то ты пришел…
– Малышка… Если б я знал, что все так серьезно. Нини сказала по телефону, что ты лежишь на вытяжении и все хорошо! А оказывается, тебя оперировали, а я ничего не знаю!
Жюльен сидит рядышком, облокотившись на ночной столик и держа одну руку под одеялом на моем бедре.
– Но Нини не приходила уже три дня, а… это все было позавчера. Видишь, к твоему приходу я как раз начала воскресать. Ну а в первую ночь ничего не могла с собой сделать и вопила от боли, пока не прибежала дежурная сестра. Кажется, мне ввели морфин. На другой день тоже было худо и потом всю ночь до самого утра: я притянула колено к подбородку и сжимала гипс изо всех сил, он чуть не треснул… Зато сегодня утром полегчало, я снова увидела божий свет, и… и ты вот пришел.
Жюльен взглянул на часы:
– У нас еще целый час. Давай рассказывай. Все, что с тобой делали.
– Не стоит! – засмеялась я. – Да и вряд ли получится, ведь в самых интересных местах я спала. А так, что же, обыкновенная больничная канитель: утром приносят кофе, в одиннадцать и в шесть – жратву (почти как там, раньше), ну, потом всякие процедуры, перевязки, уколы. Честное слово, у меня зад болит больше, чем нога. Вот посмотри.