Книга Девушка в нежно-голубом - Сьюзен Вриланд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тишина становилась невыносимой.
— Какую пословицу ты теперь выбрала? — спросил Лоренс, просто чтобы хоть что-то сказать.
Она протянула ему обруч. На ткани виднелся канал с растущей на берегу ивой и едва начатым мостом. Внизу крестиком были вышиты латинские слова.
— Не малорум меминерис, — произнесла Дина.
— Что это значит?
Медленно, точно смакуя момент, она опустила взгляд на обруч и сделала еще два стежка, заставляя его смотреть, как тянется длинная нить, как игла с легким хлопком проходит через растянутую ткань.
— Не поминайте зла.
Лоренс не нашелся что ответить.
Он взял глиняную трубку, вышел из дома и направился к каналу. Ветер стих, спустился туман, птицы устраивались спать в кустах.
Он вспомнил, как покоилась нежная, бархатная рука Таннеке в его руке: такая легкая, мягкая, лежащая ладонью вверх, — и он, новичок в любви, мнящий себя галантным кавалером, склоняется для поцелуя. Ее мизинец слегка согнут, совсем как у той девушки на картине, до того тонкий, ну прямо птичий клювик. И тут же, едва слышный, ее взволнованный вздох.
Сколько раз, работая на водонасосной станции или рассматривая картину, Лоренс пускался в мечты о Таннеке и о том, как сложилась бы жизнь, стань она его женой.
После той прогулки в лесу он проводил Таннеке до дома — Лоренс вспомнил этот дом, вспомнил гнездо аиста на крыше — и, оставшись снаружи, следил через занавески за ее воздушной фигурой: со свечой в руке Таннеке медленно поднималась в спальню, нарочно остановилась у окна, не торопясь, играючи, сняла через голову платье, потом сорочку и, раздразнив его, задула свечу. Лоренс еще долго сидел возле дома и думал об этой комнате, которую он так никогда и не увидел: керамическая печка в углу, у которой Таннеке, должно быть, играла в детстве; ее рисунки, развешанные по голубым стенам; большое овальное зеркало, нужное девушке, чтобы лишний раз убедиться в своей красоте; роговая гребенка, ковш и тазик, вероятно, делфтской работы, как у его матери; кровать со спинками из красного дерева; старое бабушкино одеяло, розовое, например, или светло-зеленое, а под ним — Таннеке. Обнаженная. От мысли об этой неувиденной картине жар побежал по его венам.
Постыдные мысли. Он отогнал их прочь, зная, что они еще вернутся.
Что, если непредвзято посмотреть на вещи? Из-за самой ли Таннеке в нем уже столько лет живут воспоминания — или из-за радости первой любви, которую он изо всех сил пытается сохранить? Сам вопрос уже содержал ответ. Если бы Дина только знала… Нет, новые объяснения окажутся лишь солью, просыпанной на рану.
Лучше он еще подождет. Даст ей время.
И чем таким важным он в тот день занимался, что заставил Таннеке ждать и ждать его на станции? Уж точно не работал. Все желание показаться значительнее, чем на самом деле… Что же он делал тем вечером? Наверняка пошел куда-то с приятелями, но куда?.. Лоренс бродил вдоль канала, пытаясь вспомнить тот вечер. Пустота.
Он не раз порывался найти ее, однако не знал, у кого спросить. Потерять кого-то в этой крохотной стране нелепо! Правда, если уж быть совсем честным с собой, не очень-то искренними были его поиски. Поначалу ему хватало воспоминаний о ней, а затем, годы спустя, когда в нем просыпалось нечто среднее между любопытством и тоской, казалось глупым вмешиваться в чужую, наполовину прожитую жизнь.
Теперь он знал, знал давно, всякий раз как смотрел на изящную руку на картине, прежде чем унести лампу из гостиной наверх, что нет ничего важнее настоящего, что именно сейчас надо выражать свою любовь. Заповедь, которой он следовал, живя с Диной. Следовал как мог; пусть он поступал не идеально, зато по вечерам его не мучила совесть при взгляде на картину.
Лоренс дышал глубоко и ровно, с каждым выдохом прогоняя мысли о прошлом и с каждым вдохом возвращаясь к настоящему. Теперь, когда Джоанна созрела для любви, всякие фантазии о прошлом казались бездумной растратой времени нынешнего. Жизнь нахлынула на него, как волна на утес, и он радостно улыбнулся. Вспомнился вкус овощного рагу — со сладкой морковью, молодой картошкой и большим куском мяса — после прогулки вдвоем на ветру. Мелодичный голос Дины, напевающей за работой в саду. Ее умный, порой дразнящий взгляд, смеющиеся глаза — только глаза, — когда она осознавала свою правоту и ждала, пока он это признает. Ее лукавый вопрос вечером, в темноте, в его объятиях: «Что хорошего произошло сегодня?», на что он всегда отвечал, потому что нисколько не сомневался: «То, что я сейчас тебя обнимаю». От этих слов в горле вставал комок, в чреслах горел любовный огонь. А после — ее дыхание, ровное, как тиканье настенных часов; простая колыбельная, не требующая слов. Вот что ему дорого в жизни. «Надо же, чем питается любовь. Такими простыми, обыденными вещами».
Лоренс курил, давая Дине время. Пусть она все хорошенько обдумает. Она поймет, хоть и не сразу, что ее враг, если уж говорить о врагах, не воспоминания мужа, а собственное воображение.
Когда Лоренс вернулся, Дина рассеянно заморгала. На ней был дорогой нежно-розовый халат, и она расчесывала распущенные и перекинутые через плечо волосы.
— Я послушалась совета картины.
— То есть?
— Перестала вышивать. — Она слабо улыбнулась. — Взглянула в книжку. Меминерис. Эразм пишет, когда Фрасибул освободил Афины от режима тридцати тиранов, то издал указ, запрещающий всякое упоминание о прошлом. Этот указ назывался «Амнистия».
Дина! Ах, Дина!
Его глаза наполнились слезами. Дина расплылась, превратилась в розовый мазок, и он опустил глаза на Дирка, посапывающего у ее ног, чтобы она не увидела слез, а еще чтобы не смотреть на картину. Скоро ему придется ездить по полдня, чтобы полюбоваться на полотно — да и то под присмотром жены. С ужасом Лоренс представил на месте картины новую вышивку, провозглашающую обет молчания и прощения. Нет! Дина не посмеет! Она не повесит ее туда.
Он опасливо проверил, на месте ли картина.
А потом, помолчав, сказал:
— Если бы она вместо того, чтобы смотреть из окна, обратила бы взгляд на нас, ей стало бы завидно.
Знакомая улыбка промелькнула на лице жены.
— Куда бы ты ни смотрел, со временем зависть угаснет, и ты будешь рад находиться там, где ты есть.
Относились ли эти слова к нему или к девушке на картине, он спросить так и не посмел.
Стыдно признаться — я забыла его лицо. Нет, не Жирара. Его.
Ну-ну, дитя, не смущайся; от смущения на коже выступают пятна, а это совершенно ни к чему. Я бы не стала болтать с первой встречной — есть, есть в нашей жизни секреты, — но раз уж ты спросила моего совета, тебе расскажу. Ведь, по правде говоря, я совсем не любила человека, которого отец выбрал мне в мужья, только скрывала это, как собственную наготу.
Конечно, пока не встретила его — музыканта из оркестра в мрачном кирпичном Маурицхёйсе. Они играли «Героическую» симфонию — ту самую, которую мы впервые услышали в Гааге, ни много ни мало через два года после того, как сестра написала о ней из Бовэ. На музыканте были элегантный бордовый фрак и красный муаровый жилет в тонкую фиолетовую полоску. И штаны — не тот пошлый черный шелк, который через день носил Жирар, а замшевые, подвязанные бантами и низко спускающиеся по ноге. Конечно же, он не был голландцем.