Книга Страна людей - Олег Ёлшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующими на городскую сцену, на центральный манеж этого цирка вышли домохозяйки. Оторвавшись от своих телевизоров, они пошли, вооружившись скалками, швабрами и кухонными ножами прямо на врага. Женщины героически набрасывались на обидчиков своих мужей и взрослых сыновей, прокалывали шины милицейских воронков, поджигая их, и нещадно лупили по пластиковым каскам. Теперь перевес был на их стороне. Это была движущая сила маленького городка, это была сила и мощь любой семьи. Какие там мужья, вяло, лениво раскладывающие домино во дворе или преферанс за рюмкой водки, когда эти тренированные женские руки тяжелыми авоськами, стиркой и уборкой были не на шутку подготовленными к любой борьбе. Они трудились дома, поднимали производство на маленьком заводе, вкалывали и продавщицей, и грузчиком, и директором. Сражались в неравной борьбе и с нетрезвым мужем дома, и с налоговым инспектором там, на своей работе. Словом, такую силу тяжело было сдвинуть с места. Орлов, оценив всю сложность ситуации, подтянул пожарные брантсбойты, и мокрые избитые тяжелыми струями воды, женщины отступили, пообещав вернуться. Потом были стайки самоубийц. Те забирались на крыши, издеваясь над милицией, и смело бросались на врага, словно умели летать. Потом выходили из узеньких улиц на центральную площадь глашатаи и ораторы, увещевая оставшуюся толпу и представителей власти.
– Хватать всех, кто собирается по трое и более! – кричал начальник милиции. – Если человек вышел на площадь втроем, если не испросил разрешения у власти, он уже преступник и должен сидеть в тюрьме.
– Если он не работает и не платит налоги, он должен сидеть в тюрьме, – вторила налоговый инспектор.
– В данной ситуации каждый должен сидеть в тюрьме, – пробормотал Орлов. – Так будет намного лучше.
– Но, тогда придется посадить весь город, – услышал его возглас первый зам. МЭРа.
– Значит, весь город, – ответил Орлов.
Вечерело. Людей увозили на местный маленький стадион, размещая на трибунах; закрывали в школах, благо, что на окнах были решетки; уводили в подвалы домов, запирая на замки.
И вдруг на всю центральную площадь и прилегающие улицы свалилось наваждение, которого не ожидал никто. Воздух в округе сотрясло громкое пение. Видимо, кто-то вытащил телевизор на улицу, включив громкость на полную мощность. Это был голос МЭРа, который до сих пор произносил речи по всем каналам. Какое-то время он говорил с народом, потом неожиданно запел, и теперь этот голос, мощный и пронзительный, сотрясал все вокруг. Мэр был не в курсе происходящего, но душой оставался с народом и по какому-то наитию или чудесному совпадению запел “Дубинушку”. Наитие прошло, но чудо осталось:
Много песен слыхал я в родной стороне, В них про радость и горе мне пели; Из всех песен одна в память врезалась мне, Это песня рабочей артели: Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!
Постепенно его голос стал меняться, и теперь все, оставшиеся на улице и в домах, наблюдали за метаморфозой. Пел он задушевно и громко, но пел он голосом Федора Шаляпина…
И на Волге – реке, утопая в песке, Мы ломаем и ноги, и спину, Надрываем там грудь и, чтоб легче тянуть, Мы поем про родную дубину. Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!
Люди, оставшиеся дома, выносили телевизоры на балконы и делали звук революционной песни все громче. Звуки мощным потоком устремлялись от центра города, неслись, как волны цунами, по улицам, достигая самых окраин. Военные, там, за сеткой оцепления, с недоумением, но с нескрываемым интересом всматривались вдаль и тоже слушали этот мощный музыкальный призыв.
По дороге большой, по большой столбовой, Что Владимирской сдревле зовется Звон цепей раздается глухой, роковой, И дубинушка стройно несется. Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!
Из подвалов доносился звук этой героической песни, из школ и милицейских участков. Стадион тоже слышал этот музыкальный призыв, и теперь весь город вместе с сумасшедшим МЭРом пел “Дубинушку”. И пел ее хором со своим Шаляпиным…
Но, настанет пора, и проснется народ; Разогнет он могучую спину. И, стряхнув с плеч долой, тяжкий гнет вековой, На врагов он поднимет дубину… Ой, дубинушка, ухнем. Ой, зеленая, сама пойдет, сама пойдет! Да, ухнем!…
Орлов слушал и не мог оторвать своего внимания от этой песни. Она забиралась в голову, леденила душу, переворачивала мозги, заставляя учащенно биться немолодое раненое сердце, и вдруг он поймал себя на том, что поет вместе с остальными. Он стоял, смотрел по сторонам, слышал потрясающий хор и сам был его участником, был одним из этих посаженных, закрытых в подвалах и на стадионе, но поющих людей. Он был одним из них и теперь не представлял себя без этой песни, которая мощным облаком нависла над городом. То был глас народа, вопль арестованного города, крик души тысяч горожан, объединенных мощным порывом. И казалось, если бы песня вовремя не закончилась – рухнули бы стены и перегородки, закрывавшие этих немножко арестованных людей под гнетом бессмертной мелодии. Но, у каждой песни есть свой конец. И сколько бы ни было куплетов, как бы ее ни пели, останется лишь память и отголосок эха в душе каждого из этих, таких разных, таких безумных людей, которые лишь на мгновение стали единым целым – мелодией, несколькими нотами, паузами и тишиной…
– Пожалуй, мы немного переборщили, – подумал Орлов, постепенно приходя в себя.
– Наверное, легче петь с сумасшедшим МЭРом, чем наводить порядок и спасать город, – возразил он самому себе. – Хотя, МЭР теперь нужен им. Он им просто необходим. Этот чертов МЭР с голосом Шаляпина…
И уже совсем поздно, когда все разошлись и только сгоревшие автомобили на центральной площади напоминали о произошедшем, случилось еще одно незначительное событие. Событием и не назовешь, никто не узнал об этом и не услышал, но все же. На площадь вышла молодая женщина. Она поставила свечку в стеклянной баночке на булыжной мостовой, а рядом положила цветок. Зажгла эту свечку. Потом достала из футляра скрипку и заиграла. Город спал, спал стадион и подвалы, больница под наркозом смотрела беспокойные сны. А она все играла и играла. Эта музыка неслась куда-то высоко-высоко, к звездам, растворяясь в тишине ночного городка, который ничего не слышал. Хотя, может быть где-то в это позднее время рука художника водила кистью по полотну, а другая рука ласкала младенца или любимую, в чьих-то беспокойных головах рождались стихи или гениальные формулы счастья и долголетия. Кто-то уже начинал бредить не разрушением на улицах и площадях, а великой мечтой разбудить этот мир и встретить рассвет всем вместе и совсем по-другому.
А на другой улице в это самое время раздался цокот конских копыт. Он приближался, и на площади появилась большая коричневая лошадь, может быть, не коричневая, а пегая или сероватая, с нелепыми пятнами на боках. Одно ухо ее было подернуто кверху, другое, как у собаки непонятной породы, загибалось вниз. Челюсти ее были приоткрыты, нижняя губа свисала, обнажая редкие зубы. Губа оттопыривалась и пришлепывала в такт ее звонких шагов. И только грива, как чудесное черное оперение, обрамляло ее длинную шею. И если не замечать реденький ободранный хвост и пестрые бока, только видеть эту черную копну, спускающуюся с головы к торсу, поневоле можно было залюбоваться. Грива совсем не вязалась с этой “красавицей”, ее как будто одолжили у другой лошади. Наверное, наша гостья выменяла ее у кого-то. Это неказистое нелепое существо с сильными ногами и гордой осанкой возникло ниоткуда. Лошадь уселась недалеко от скрипачки, больше не цокая по земле копытами и не разрушая тишину. Сидела и слушала. Женщина все играла и играла, а луна, освещая две фигурки, тоже слушала, устроившись на облаке поудобнее, словно боялась вздохнуть.