Книга Галаад - Мэрилин Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то раз дед повез меня в Де-Мойн на поезде на игру с участием Бада Фаулера. Сезон или два он провел в городе Кеокук. Старик пригвоздил меня к месту взглядом единственного глаза и сказал, что нет ни одного человека на этой круглой земле, который бегал бы быстрее или бросал точнее, чем Бад Фоулер. Я очень воодушевился. Но в ходе матча так ничего и не произошло, или так я тогда думал. Ни выразительных пробежек, ни попаданий, ни грубых ошибок. В пятом иннинге гроза, которая дремала за горизонтом весь день, наступила на нас и положила всему конец. Я помню, как застонала толпа, когда начался сильный дождь. Мне было всего десять, и я испытал чувство облегчения, а вот дед, напротив, – чувство глубокого разочарования. Еще одно страшное разочарование для бедного старого дьявола. И я говорю это с большим уважением. Даже отец называл его так, и мама тоже. Он потерял глаз на войне и в целом имел свирепый вид. Но он был отличным проповедником в духе своего времени, как говорил мой отец.
В тот день он принес маленький пакет лакрицы, что действительно меня удивило. Всякий раз, когда он запускал туда пальцы, пакетик шуршал из-за его дрожащих рук, и этот звук напоминал треск костра. Я заметил это тогда, и мне это показалось естественным. Также я в какой-то степени предполагал, что гром и молния в тот день явились проявлением воли Создателя, который словно хотел подать ему шляпу со словами: «Рад видеть вас в числе зрителей, ваше преподобие». Или, быть может, сказать: «Что же вы, ваше преподобие, делаете здесь, на спортивном мероприятии, в то время как мир изнемогает от страданий?»
Однажды моя мать сказала, что он притягивает грозных друзей, используя слово «грозный» в традиционном смысле, разумеется, и подразумевая лишь уважение. В молодости он водил дружбу с Джоном Брауном и Джимом Лейном. Жаль, я не могу поведать тебе об этом больше. В нашем доме действовало некое перемирие, при котором воспрещались всякие разговоры о былых временах в Канзасе, а также о войне. Вскоре после поездки в Де-Мойн мы его потеряли или он сам себя потерял. Как бы там ни было, через пару недель он покинул Канзас.
Я где-то читал, что предмет, который не имеет никакого отношения к другим предметам, не может считаться существующим в реальности. Я не вполне осознаю смысл столь гипотетического высказывания, хотя есть вероятность, что мне просто недостает понимания. Однако оно напоминает мне о том дне, когда ни один объект не взлетел в воздух, никто не поскользнулся, не покачнулся и не упал, да и вообще нечего было обсудить. Мне кажется, гроза призвана была положить этому конец, как будто на поле разгорелся костер, который требовалось потушить, подрывая устои мира этим тревожным фактом небытия. «На небесах примерно полчаса молчали». Похоже, я запомнил это именно так, хотя это затянулось на дольше, чем полчаса. Небытие. В этом слове чувствуется мощь. Моему деду негде было растрачивать храбрость, и он никак не мог ощутить ее в себе. Очень прискорбно, что все вышло именно так.
Когда я пишу эти строки, то осознаю, что моя память, по сути, раздула из мухи слона. Я помню старика – моего деда, – который сидел подле меня в пальто пепельного цвета и дрожал, потому что так было всегда, и с бережливостью делился со мной лакричными палочками. Быть может, именно в тот день Канзас каким-то образом превратился из воспоминания в намерение в его мыслях. (Он возвратился в Канзас, а не в тот город, где раньше находилась его церковь. Вот почему мы так долго искали его.) Бад Фаулер стоял на второй базе, опустив перчатку на бедро и наблюдал за ловцом. Я знаю, что он любил играть без перчатки, но у меня в памяти отпечатался именно такой образ, и это все, что я о нем помню. Бессмысленно пытаться навязать себе какое-то иное воспоминание. Я следил за его карьерой в газетах долгие годы, до тех пор, пока не основали негритянскую лигу, и потом как-то упустил его из виду.
В старшей школе и колледже я уже вполне прилично проповедовал, и в семинарии у нас сложилась пара бейсбольных команд. По субботам мы собирались на свежем воздухе покидать мяч. Бейсбольное поле сплошь поросло травой, так что оставалось только догадываться, где находились базы. Хорошие были времена. Удивительные молодые люди учились в те дни в семинарии. Да и сейчас учатся, я уверен.
Когда мы с отцом прогуливались по дороге в тишине и лунном свете, вдали от кладбища, где нашли старика, отец сказал: «Знаешь, все в Канзасе видели то же самое, что и мы». Тогда (помню, мне было двенадцать) я решил: он подразумевает, что весь штат стал свидетелем нашего чуда. Я подумал, весь штат поручится за то, что отец привезет с собой особое благословение благодаря молитве на могиле отца или славе, которую дед неким образом снискал, отправившись в мир иной. Позже я понял: отец говорил о луне и солнце, которые соединились в небе без какого бы то ни было отношения к нам. Он никогда не поощрял разговоры о видениях и чудесах, кроме тех, о которых говорилось в Библии.
Не могу сказать, однако, как чувствовал себя я, прогуливаясь рядом с ним той ночью по изрезанной колеями дороге через пустошь, какую приятную мощь ощущал в нем, и в себе, и вокруг нас. Я рад, что не понимал этого, ибо редко испытывал подобную радость и уверенность. Это было одно из тех мгновений, когда тебя переполняет сумасбродное ощущение, которое появляется раз в жизни. И не важно, что это – вина или ужас. Благодаря ему ты осознаешь, какой удивительный инструмент представляешь собой, если можно так выразиться, какую власть тебе придется испытывать за пределами собственного понимания. Кто бы мог подумать, что луна может так ослепительно сиять и гореть, как пламя? Несмотря на слова отца, я видел, что он потрясен. Ему пришлось остановиться и вытереть слезы.
Мой дед рассказал мне однажды о видении, которое посетило его, когда он еще жил в штате Мэн, но ему не исполнилось и шестнадцати. Он уснул у огня, изможденный после целого дня, на протяжении которого помогал отцу выкорчевывать пни. Кто-то дотронулся до его плеча, и когда он поднял глаза, рядом стоял Господь, протягивая к нему руки, скованные цепями. Дед сказал: «Железо протерло Его плоть до костей». Он поведал мне об этом с глубочайшим сожалением и обратил на меня ангельский взгляд своего единственного взгляда, в котором читалась свежая боль от старой раны. Тогда он говорил, что приехал в Канзас для того, чтобы служить во имя отмены рабства. Служение во имя чего-то было самым лучшим из того, на что надеялись старики, а самым страшным для них была потеря цели. Я с глубоким уважением отношусь к такой точке зрения. Когда я рассказал отцу о видении, которое описал дед, он просто кивнул и сказал: «Времена такие были». Сам он никогда не утверждал, что у него был подобный опыт, и, похоже, хотел заверить меня: не нужно бояться, что Господь придет ко мне со своими печалями. И я нашел утешение в этих заверениях. Странно размышлять об этом.
Дед казался мне усталым и пораженным какой-то болезнью. Так и было: он напоминал человека, которого навеки поразила молния, и на его одежде навсегда остался налет пепла, волосы были вечно взъерошены, а глаз хранил выражение трагического беспокойства, когда он бодрствовал. Он был самым безрассудным человеком из всех, кого я когда-либо знал, если не считать некоторых его друзей. Всем им к старости даже присесть было не на что, и они сами выбрали такой путь, словно их мучило предубеждение против мебели. В них вообще не было плоти. Они напоминали еврейских пророков, которых против их воли отправили на пенсию, или представителей примитивной церкви в ожидании того момента, когда им разрешат судить ангелов. Среди них был один старик, и у него на руке, которой он благословлял и крестил людей, остался ожог от того, что он схватился за ствол молодого джейхокера[7]. «Я думал, этот ребенок не хочет в меня стрелять, – говорил он. – Ему еще лет пять оставалось до того момента, когда начинают расти усы. Он должен был сидеть дома с мамочкой. И я сказал: «Просто отдай мне эту штуку», – и он отдал, ухмыляясь при этом. Я не мог выпустить пистолет из рук – думал, быть может, он шутит – и не мог переложить его в другую руку, потому что она была перевязана. И я так и ушел».