Книга Первая любовь - Сэмюэль Беккет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако я не причинил им никакого вреда.
Я плохо знал город – место моего рождения и первых шагов в жизни, первых и всех последующих, шагов, которые, казалось, столь сильно запутали мои следы. Я так редко выходил из дома! Время от времени, подойдя к окну, я раздвигал шторы и обозревал улицу. Но очень скоро возвращался в глубины комнаты, туда, где помещалась кровать. Мне становилось не по себе от всего этого воздуха, на пороге бесчисленных, спутанных перспектив. Все же в ту пору я еще умел действовать, когда возникала абсолютная необходимость. Но поначалу я поднимал глаза к небу, откуда спешит к нам достославная помощь, где не размечены дороги, где вы путешествуете свободно, как в пустыне, и ничто не заслоняет обзора, в какую сторону ни посмотреть, если только не сама ограниченность обзора. Поэтому, когда дела шли скверно, я и возводил очи (однообразие нарастает, но ничего не поделаешь) дарующему отдохновение небу, то подернутому облачками, то заложенному, то скрытому пеленой дождя, то ослепленному огнями города, деревни, земли. В юности мне казалось, что жить хорошо посреди равнины, и я отправился в Люнебургскую пустошь. Думая о равнине, я отправился в пустошь. Можно было выбрать и другую пустошь, гораздо ближе к дому, но голос сказал мне: «Вам нужна Люнебургская пустошь», – я ведь не терплю тыканья. Тут, наверное, сыграла свою роль лунная стихия. Что ж, Люнебургская пустошь оказалась весьма разочаровывающей, весьма. Я вернулся оттуда обманутым и одновременно утешенным. Да, не знаю почему, но я никогда не чувствовал себя обманутым, а такое часто случалось, особенно на первых порах, без того чтобы одновременно или уже очень скоро после постигшего меня разочарования не ощутить необоримый прилив утешения.
Я пустился в путь. Вот так походка! Ригидность нижних конечностей, будто природа обделила меня коленями, слишком широко расставленные по отношению к оси движения стопы. Туловище, напротив, точно в силу некого компенсационного механизма, было мягким, как набитый тряпьем мешок, и сотрясалось, повинуясь непредсказуемым рывкам таза. Не раз я пытался устранить эти дефекты, выпрямить спину, сгибать ноги в коленях и ставить ступни ровнее, ведь дефектов у меня было, по меньшей мере, пять или шесть, но всегда это заканчивалось одинаково, то есть, я хочу сказать, заканчивалось потерей равновесия и последующим падением. Ходить следует так, чтобы не задумываться о своих действиях, так же просто, как если бы вы испускали вздох, а я, когда я шагал, не думая о том, что делаю, то шагал я так, как только что описал, и, раз начав следить за собой, делал несколько вполне приличных шагов, а затем падал. Я решил пустить дело на самотек. Подобная манера ходить объяснялась, по меньшей мере отчасти, известным наклоном торса, от которого я так и не смог до конца избавиться и который, разумеется, наложил отпечаток на мои наиболее впечатлительные годы, ответственные за выковывание характера, я говорю о периоде, что тянется, насколько хватает глаз, от первых спотыканий и детского стульчика до третьего класса школы, когда и закончилось мое классическое образование. У меня выработалась дурная привычка: стоило мне обмочиться или обгадиться в штаны, что случалось со мной вполне регулярно по утрам, около десяти или половины одиннадцатого, я с величайшей решимостью продолжал и стремился завершить свой день так, будто ничего не произошло. Одна мысль о том, чтобы переодеться или довериться матушке, всегда готовой прийти мне на помощь, была для меня невыносима, и до самого отхода ко сну я влачился повсюду, испытывая сущие мучения от смердевшего, обжигавшего и пристававшего к детским ляжкам и ягодицам итога моего недержания. Отсюда и мои преувеличенно осторожные движения при ходьбе, неестественно широкая постановка стоп и отчаянное балансирование торсом, призванное конечно же пустить пыль в глаза, убедить окружающих в своей беззаботности, в том, что я весел и полон задора, а также придать правдоподобие собственным словам в объяснение малоподвижности нижней части моего тела, которую я относил на счет наследственного ревматизма. Ввиду того что на вышеописанные труды я истратил свой юношеский пыл (в той мере, в какой он был мне присущ), я превратился в человека раздражительного и недоверчивого чуть раньше положенного срока, питая склонность к одиночеству и горизонтальному положению. Решения несчастной юности, которые ничего не дают. Поэтому нечего стесняться. Можно умствовать без страха, туман не рассеется.
Стояла чудесная погода. Я тащился по улице, стремясь как можно теснее прижаться к тротуару. Стоит мне прийти в движение, как обнаруживается, что недостаточно широк для меня и самый широкий тротуар, а ведь меня ужасает мысль о неудобствах, которые я могу причинить незнакомцам. Остановивший меня полицейский сказал: «Проезжая часть для экипажей, тротуар – для прохожих». Как строчка из Ветхого Завета. Я вступил на тротуар, почти извиняясь, и сделал, совершая неописуемые пируэты, добрых двадцать шагов, пока мне не пришлось броситься на землю, чтобы не зашибить ребенка. Помню, что на нем была миниатюрная упряжка с бубенчиками, наверное, он воображал себя пони, ну или першероном, почему бы и нет. Я бы задавил его с радостью, терпеть не могу детей, это лучшее, что для него можно было бы сделать, однако я страшился расправы. Мир состоит из родителей, и это лишает нас надежды. На оживленных улицах надлежит выделять полосы для маленьких засранцев, для их колясочек, колечек, сосочек и самокатов, для их папок, мамок, нянек и воздушных шаров, для всего их паскудного благополучия. Я упал и увлек за собой старую даму, всю в кружевах и стеклярусе, весившую не менее центнера. Ее крики привлекли толпу зевак. Я льстился надеждой, что она сломала шейку бедра, старухам ничего не стоит сломать шейку бедра, но моих надежд оказалось недостаточно, увы, недостаточно. Воспользовавшись всеобщей сумятицей, я удалился, бормоча нечленораздельные проклятия, как будто это я был жертвой, да я и был жертвой, хотя и не смог бы это доказать. Вот детей, младенцев никогда не линчуют, их заранее обеляют, что бы они ни сотворили. Будь моя воля, я бы линчевал их с превеликим удовольствием, не хочу сказать, что стал бы сам мараться, нет, я не склонен к насилию, но я бы воодушевлял других и приглашал их выпить после работы. Впрочем, не успел я возобновить свою безумную сарабанду на тротуаре, как меня остановил второй полицейский, во всем похожий на первого, похожий до такой степени, что я задался вопросом, а не одно ли это лицо. Он заметил мне, что тротуар предназначен для всех, как будто само собой разумелось, что меня к этому классу приобщить невозможно.
– Не угодно ли вам, – сказал я безо всякой мысли о Гераклите, – чтобы я сошел в сточную канаву?
– Сходите, куда вам заблагорассудится, но не занимайте собой все место.
Я нацелился на его верхнюю губу, которая располагалась сантиметрах в трех от моего рта, и с силой выдохнул. Я проделал это, как мне кажется, вполне естественно, подобно человеку, который под грузом огорчительных обстоятельств испустил тяжелый вздох. Но он и бровью не повел. Наверное, он был привычен к обстановке вскрытия или эксгумации.
– Не умеете, черт собачий, ходить как все, сидели бы лучше дома. – Он выразил мои чувства. А то, что он предположил наличие у меня дома, не могло не доставить мне удовольствия. В эту минуту мимо проехал похоронный кортеж, как иногда случается. В воздух поднялся вихрь шляп. Замелькали тысячи пальцев. Лично я, если бы мне пришлось осенять себя крестом, вложил бы в это все сердце, как полагается: переносица, пупок, левый сосок, правый сосок. Но эти люди, с их скорым и неточным шелестом пальцев, обращали распятие в какой-то неряшливый шар, ни малейшего порядка, колени под подбородком, руки невесть где. Самые упорные вставали как вкопанные и начинали что-то бормотать. Что до ажана, он тоже замер, закрыл глаза и отдал честь. В окнах составлявших кортеж фиакров я углядел людей, которые оживленно беседовали: несомненно, они обсуждали эпизоды из жизни покойного или покойной. Кажется, мне говорили, что декор катафалка зависит от пола умершего, но я так и не усвоил, в чем различие. Лошади пердели и гадили так, будто направлялись на ярмарку. Никто не преклонял колена.