Книга Ноа и ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я так точно все это помню потому, что для девочки, приехавшей в далекую зеленую страну, о которой ей рассказывал отец, из асфальтовых степей, вечной засухи и неумолкаемого рева машин, эти впечатления были поразительными. Я храню в памяти образы и ощущения, запахи и все то, чем с самого начала был для меня открывшийся мне новый мир; а еще я храню альбом с фотографиями, запечатлевшими все это: густую листву магнолий, улыбку отца, нежный взгляд матери, группу мужчин, давших обет безбрачия, в священнических сутанах вокруг епископа; и есть еще одна фотография, на которой моя мать сидит вполоборота за круглым столом, опершись о него локтем, а отец в обычном костюме, а не в своих длиннополых одеждах, очень серьезный, стоит рядом, скрестив руки на груди. Некоторые из этих фотографий уже приобрели тот коричневатый оттенок, который обычно приходит с годами из-за плохого качества бумаги, а возможно, недостатка освещения или излишней влажности, толком не знаю, но который непременно приходит с годами. На тех фотографиях, где запечатлены группы священнослужителей, сидящих вокруг стола, судя по всему, обильного и щедрого, или же представлены серьезные и благопристойные группы, где сидящие на стульях в первом ряду скромно и воспитанно держат руки на коленях, угадывающихся под просторными, бесформенными сутанами, а стоящие за ними во втором ряду сложили руки на груди в жесте лицемерного или показного благочестия, а может быть, просто в силу рутинной привычки — так вот на этих фотографиях всегда найдется священник, у которого сквозь расстегнувшуюся на груди сутану можно разглядеть рубашку, кажущуюся на фото черной; но на самом деле, как я знаю, она была синей. Эти фотографии относятся приблизительно к пятидесятым годам, и на них мой отец всегда оказывается как бы в стороне от этих синерубашечников, и есть нечто еще, кроме епископского пояса и нагрудного креста, что отличает его от остальных. Некоторые фотографии сделаны в нашем саду. Мой отец решил представить обществу мою мать в качестве вдовствующей двоюродной сестры, которую он из милосердия приютил в фамильном доме, что вызвало сочувственное одобрение его братьев во Христе и всего общества П., ибо и та, и другая часть общественного спектра были весьма расположены принять столь благородные намерения пастыря душ человеческих, из своего не слишком отдаленного О. со вниманием следившего за обретением ими вечного блаженства. Благодаря этому отец мог навещать нас гораздо чаще, и нередко его сопровождала епископская свита. Если погода благоприятствовала, обедали в саду, а если нет, то в доме, в большой торжественной зале, где удовлетворенный взгляд епископа говорил, что он чувствует себя хозяином положения. В первое время, когда начались эти визиты, мне было очень трудно, а подчас я не могла удержаться от смеха, когда мне приходилось называть моего отца господин епископ или Ваше преосвященство, как он счел нужным наказать мне в доверительной беседе, какую уже допускали, по его мнению, мои восемь или девять лет. Когда это случалось, все приписывали мой смех не только моим малым годам, но и робости и непривычности ситуации. Постепенно я стала привыкать, то же произошло и с моей матерью. Разумеется, другие, личные, более частые визиты давали нам возможность называть отца на «ты» и по имени.
Вскоре после переезда я узнала, что это был дом, в котором жили мои бабушка и дедушка по отцовской линии. На верху лестницы, что вела, что и теперь ведет на третий этаж, висели и теперь висят две картины, на которых на темном фоне выделяются два бледных лица; если приглядеться, можно различить также складки одежды, контуры штор, очертания рук и такие же бледные кисти, как бы безвольно покоящиеся на фоне полной темноты, очевидно, на коленях в одном случае и в воздухе у подлокотника дивана — в другом. Возможно, все объясняется недостаточным, при всей важности этого места, освещением лестницы, но я все же больше склонна искать причину в плохом качестве художественного изображения достопочтенной четы, увековеченной на портретах: это мои бабушка и дедушка по отцовской линии. Когда отец рассказывал о них, у него дрожал голос, и он обещал мне, что когда-нибудь мы съездим на кладбище, где покоятся их останки. Именно в тот день, когда я узнала о своих родных со стороны отца, он объяснил мне, как я должна обращаться к господину епископу во время его официальных визитов.
По мере того, как фотографии приближаются к нам во времени, они утрачивают свою первоначальную строгость, притворную серьезность и постепенно приобретают естественность, которой лишали их съемки в фотоателье. У меня есть фотография дедушки и бабушки; он стоит, опершись рукой о высокую деревянную подставку на четырех ножках, с которой каскадом спадают листья какого-то растения, а она сидит в кресле-качалке и вяжет. Фон белый, и там нет ничего, что могло бы подсказать мне, какие вещи они любили, какими гордились, а какие вызывали у них грусть, каким светом был освещен их любимый уголок и каким именно был этот уголок. Разве что ироническая улыбка моей бабушки, как будто говорящая: «Это все не имеет ко мне ни малейшего отношения», — наполнена жизнью и несколько оживляет застывшую, неестественную позу дедушки, подавляющего на своем лице желание убежать. Самые смелые из фотографий того времени изображают моего деда лежащим на траве с ромашкой или соломинкой в зубах или мою бабушку, опирающуюся спиной о ствол дуба.
Я часто спрашиваю себя, что было бы со мной, какой я была бы сегодня, не живи я тогда в том доме. В нем я столкнулась с неуловимой реальностью того, что у меня есть корни, а кроме того, там я смогла угадать, какими были те любимые уголки, что скрывали от меня фотографии; там я могла лишь слегка приоткрыть ставни так, чтобы неяркий свет проникал в кабинет, или вдыхать старинные запахи, исходящие из недр шкафов, от сырых полок, на которых годами покоились книги, или из самой глубины сундуков, в которых громоздились ненужные бумаги и всякие сложные, не поддающиеся описанию приборы непонятного назначения. Очень скоро этот дом стал моим, и я ходила по нему твердым шагом, полная уверенности в себе; я перерыла его весь, от чердака до подвала, от сада до библиотеки; постепенно я многое узнала о семье моего отца, и во мне стало возникать чувство причастности, которое теперь кажется мне непременным условием формирования личности. Я как будто соединяла одну вещь с другой, одно открытие с другим, причины со следствиями. Едва узнав о том, что у меня есть дядя, я тут же захотела выяснить, известно ли ему что-либо о моем существовании. Узнав, что дом, где мы жили, принадлежал бабушке и дедушке, я сразу же захотела выяснить, будет ли он принадлежать мне, имеют ли мои двоюродные братья права, которых лишена я, и нет ли еще домов, которые можно было бы отдать им, поскольку я хотела получить именно этот. Детское любопытство, овладевшее мною, было жестоким и холодным, оно было эгоистичным; я знала, что от рождения лишена многих вещей, которые уже начинала любить гораздо более пламенно, чем в случае, если бы я могла считать их своими, и у меня вдруг возникла такая насущная необходимость приобщиться к ним, что я могла бы стать их полноправной хозяйкой через одно только познание и любовь. Когда я узнала, что дом считался чем-то вроде второстепенной собственности и использовался для того, чтобы проводить в нем лето или долгие городские межсезонья, я почувствовала себя обманутой, но поделать уже ничего было нельзя: этот дом стал моей единственной любовью, которую нельзя было заменить ничем другим.