Книга Я стою у ресторана, замуж - поздно, cдохнуть - рано... - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мутит… Больно…
– Знаешь, если эти грибы действительно… Жаль, что я их тоже не съела. В конце концов, может быть, смерть – самое интересное в жизни… Ха-ха-ха… Шучу, не бойся. Просто мне один тип, у которого была клиническая смерть, рассказывал, что все было весело. Он увидел: в ярком-ярком свете на помосте танцевали развеселые люди. А перед этим помостом стояли носилки… и на носилках лежал он сам… Ха-ха-ха!
Он вдруг бросился к дверям, бьется в дверь, кричит:
– Дай ключ! Сейчас же! – Хватает ее за руку, орет:
– Ключ!
Она шепчет:
– Он – там… за окном… Только сумей прокричать в темноту: «Витя! Художник!» Ха-ха-ха! Или, может, ты хочешь меня еще разок ударить?.. Не надо Совсем немного осталось – и получишь ключик! Какие-то две сценки! Делов-то! – Читает ремарку: – «Она и кинорежиссер пришли в квартиру кинорежиссера». Ха-ха-ха! Я так смеялась, когда читала приличную сценку, которую ты написал. Морально написал об аморальном!
– Но ведь ничего не было… там!
– Знаешь, потом… под утро, когда я возвращалась от него… Ну, я тебе уже рассказывала про этот рассвет, когда выбежал на меня кровавый бегун. Вот тогда, после ужасного бегуна, я зашла в свое парадное. И увидела кошку. Это была ночная ободранная кошка, уставшая от мартовских гуляний. Я потом часто встречала ее в парадном. Я даже постепенно начала с ней разговаривать. Вот этой кошке я как-то сказала замечательную фразу: «Когда женщина возвращается утром от мужчины, у нее сознание легкого поражения». Ха-ха-ха!
– Послушай, но ничего не было.
– Кстати, у тебя в пьесе эта фраза звучит интереснее… Мы уже дошли до нее. Итак, я сделала три шага вверх по лестнице мимо кошки, которой предстояло стать моей верной собеседницей, – и увидела тебя… Читай!
Он читает пьесу:
– «Ты не была там?» – Кричит: – Но я в это верил!
– Ха-ха-ха… Ты в это верил?! Я тогда смотрела в твои испуганные глаза. Как же я их любила. Я еще тогда не знала – у кого бывают такие глаза. Я ведь еще не встретила ловца белок в Сокольниках! Ну, читай!
– «Ты не была там?»
– Ты повторял это! Повторял!
– Я верил в это! Верил!!!
– Я много думала потом об этой странной вере. Ты, который знал, что он – фашист. Который видел, как на съемках ему надо было растоптать, уничтожить, чтобы начать снимать! Потому что только ценой чужой боли в нем загоралось вдохновение!..Он часто снимал тебя. И ты ловко удружил ему… мной! Ты называл его Достоевским. Этого Беса из Достоевского! Слушай, когда ты называл его Достоевским, ты хоть вспоминал: «Ты не была там?»… А я вспоминала. И когда валялась на клумбе, лицом в землю, мне вдруг показалось… что я опять в его комнате! Ползу… и меня догоняют, догоняют… и волочат!.. И заплаканным лицом – в подушку… А потом я хриплю… сквозь его мерзкий рот! И я лежала на клумбе и кричала: «Остановите Землю, я хочу слезть». И поверишь: вдруг головки цветов превратились в кисти… И я поняла – это пришел «Витя-художник»!
Ах, миленький, я так устала от своей великой любви… от этой великой тщеты. Так что можешь без всяких женских воплей преспокойно отправить меня на шапку, проклятый ловец белок!
Раздается странный тонкий звук. И следом будто обрушивается вопль магнитофона.
– Слышишь? Он – проснулся! Фортибрас наконец к нам идет!
– Больно… Я не могу дышать…
– Как жаль… А я хотела сыграть про сумасшедший дом… куда она попала. Знаешь, милый, там было такое же окно… Она так же орала туда по ночам… Но они его забили.
Он хрипит. И тогда она…
Она бросается к окну, разбивает его и кричит, размахивая кровавыми руками:
– Витя! Художник! Я здесь! Я жду! Я – Нина!
(Наш Декамерон)
В реанимации:
– А чем ты занимался до смерти, милок?
– Писал, дедушка, писал.
– Ну и как – отвечали?
«О чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? О себе».
Самое страшное, когда ощутил: твердеет! Скорлупа проклятая образуется. Вместо души у меня теперь замечательное каменное яйцо. Нет пылкости. Ни в чем. Впрочем, вру. Страсть появляется, когда надо ненавидеть, завидовать, собачиться. Сам любить не можешь и оттого особенно остро ощущаешь, когда тебя любят. Вот почему старики любят путаться с молоденькими: к костру тянет сукиных детей. Лежит во тьме, уткнувшись в потолок пустыми глазами, ласкает горячее тело холодными пальцами, судорожно вжимается в юную плоть, как в избавление. Ощущает чужую жизнь. И свою смерть. Ведь это тело – будет жить, любить, ворочаться в постелях, когда твоя плоть уже на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ах, это каменное яйцо… И шепот из-под скорлупы… Особенно громкий утречком, в тишине: «Остановите Землю, я хочу слезть!» И число… Можно, к примеру, остановку на завтра назначить… Нет ничего такого определенного, одно гаерство. Но стоит только подумать: «Завтра!!!» – и все! Воздушный столб теряет вес! Никакого суетливого послезавтра! Все упростилось!.. Остается только сейчас… Потрясающее состояние!.. Во время самых больших моих жизненных свершений, обладая желанной женщиной и т. д.… никогда не ощущал себя сейчас. Я уже представлял, что будет дальше: что потом ей скажу, что мне ответит, как она уйдет, придется ли ее провожать… Эти мерзавцы римляне говорили: «Прожил семьдесят – жил семь». Видать, имели в виду, сколько сумел жить сейчас. И вот впервые не тороплюсь, не мечусь, ощущаю свое тело, зад, сидящий в кресле, облупленную кожу кресла, дохлую муху в паутине – все, что вижу сейчас. Живу, братцы, честное слово, уходя, впервые живу. Пишите эпитафию: «Прожил столько-то лет, но жил – один день…»
Сейчас – раннее утро… Сижу в кресле. Рядом две картонные коробки из-под чешского пива «Пльзень». В этих коробках умещается двадцать бутылок чешского пива. Вот вместо них туда засунута вся моя жизнь. Все дневники, которые я вел… Все мои бесконечные разводы, мои женщины, моя несчастная дочь, мой отец, мои встречи, расставания – вся единственная, неповторимая жизнь вольготно уместилась в коробках вместо двадцати бутылок чешского пива. И еще много места осталось!
Начинаю игру… Выдергиваю из картонной коробки – клянусь, наобум – листочек дневника. Читаю, со сладостным интересом читаю о себе!
«15 сентября какого-то года.
Утром – все, как всегда. Проснулся чуть свет. Рядом – лицо спящей женщины. Придвинулась. Посапывает. Я рассматриваю ее увядающую кожу. И я уже вижу, ясно вижу, какой она станет старухой!
Утром особенно не хочется жить. Будто ночью хочется. Ночью нельзя ступать босиком по полу. Голые ступни мерзко зудят, содрогается кожа, и рубашка во тьме полыхает электричеством. Потому что копится, копится за день: жить не хочу! Мое вам объявление: жить не хочу. Сейчас, в Древнем Египте, во времена Гильгамеша, в дни всемирного потопа – из всех человеческих глоток почему-то один вопль: «Не хочу жить!» Но вы только попробуйте отнять у меня эту ненавистную жизнь. Ах, как я цепляться за нее буду, горло перегрызу! И все-таки повторю: «Жить не хочу». Каждому возрасту свои удовольствия. В тридцать пять – особое сладострастие заявлять о сем публично. И особенно хорошо этак на рассвете проснуться в грязном зимнем сумраке, ощущая ломоту будущей старости, лежать без сна, содрогаясь от беспомощного отвращения, и шептать в голос: «Жить не хочу! Не хочу! Не хочу!»