Книга Скоро тридцать - Майк Гейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но хоть мои плакаты больше и не украшали стен комнаты, в ней я чувствовал себя дома. Здесь начиналась моя история. В этой комнате я вырос и стал тем, кто я есть, и от этой мысли мне вдруг стало хорошо. Я правильно сделал, что приехал сюда, сказал я себе, погружаясь в свободное падение сна. Если я хочу найти ответы на какие-то вопросы, то лучше всего смогу сделать это дома.
To: mattb@c-tec.national.com
From: crazedelaine@hotpr.com
Subject: Как?
Мэтт!
Как твои дела? Как ты долетел? Как Бирмингем? Как твои родители? Каааааааааааааааааак?
Я хочу знать!
С любовью,
Элен ххх
P.S. Когда мы попрощались в аэропорту, я плакала и не могла остановиться и едва не превратилась в соляный раствор и сопли — просто замечательно. А когда вошла в квартиру, мне стало совсем плохо. Без тебя она казалась такой пустой. А еще я должна тебе кое в чем признаться. Помнишь черную майку, которую ты не смог найти? Ее взяла я. Она сейчас у меня под подушкой. Видишь, какая плохая (я, а не майка, конечно)? Я просто хотела, чтобы у меня осталось что-то с твоим запахом до тех пор, пока мне не станет легче. Ну ладно — хватит всего этого.
Пока!
P.S. Есть ли какие-нибудь известные люди родом из Бирмингема, о которых я могла слышать? Просто интересно. Э.
— Доброе утро, Мэтт, — сказал мне отец со своего места на диване.
Была половина второго следующего дня. Я только что встал и спустился в гостиную, одетый в пижаму небесно-голубого цвета, которую мама вчера заботливо положила мне на кровать. Она была совсем новая. Только моя мама могла иметь дома новую мужскую пижаму «на всякий случай».
Я посмотрел на папу и подмигнул ему, показывая, что оценил отсутствие утонченности в его сарказме.
— Все нормально, папа? — спросил я и тут же приступил к почесыванию тех частей тела, которые обычно начинают зудеть после того, как ты провел слишком много времени в мягкой и теплой постели.
— Спасибо, ничего, — ответил он без всякого выражения. — Твоя мама уже собиралась послать меня на разведку — убедиться, что ты еще жив. Я сказал ей, чтобы она тебя не трогала, потому что ты, наверное, погрузился в спячку.
— Хороший ответ, — сказал я, затем втянул носом воздух, кашлянул и потер лоб, пытаясь окончательно проснуться. Я взял со столика папину газету «Сан», сел и бегло просмотрел первые несколько страниц. В глаза бросилась статья на третьей странице, рядом с прелестями восемнадцатилетней Джины из Эссекса. Одного парня из Чельтенхэма подружка выгнала из дома из-за его коллекции — двенадцати тысяч молочных бутылок. Последняя строчка статьи меня по-настоящему развеселила: «Этот случай только доказал, что она мне не пара. Если бы она любила меня, то любила бы и мои бутылки».
— Чему смеешься? — спросил отец. — Прочитал про того парня с бутылками?
Я кивнул.
— Ему можно позавидовать, — сказал отец. — Ему для счастья ничего не надо, кроме этих его молочных бутылок.
— Да, действительно, — сказал я.
История была дурацкая, но она развлекла нас с папой, и мы несколько минут прикалывались над этим парнем, пока не исчерпали все возможные шутки на его счет. Я собирался уже продолжить чтение газеты, решив, что папа оказался в гостиной случайно, просто присел ненадолго отдохнуть от своих домашних дел — он все время что-то ремонтировал, — когда он кашлянул и расправил плечи, словно подходя к самому главному.
— Итак? — произнес он опять с такой интонацией, которая одновременно была и вопросительной и утвердительной.
— Итак? — повторил за ним я, приподняв брови.
До меня вдруг дошло, что мама поручила ему расспросить меня о том, что произошло у нас с Элен. Думаю, ход ее мыслей был таким: раз отец — мужчина, и я теперь тоже мужчина, то он был для меня идеальным собеседником в разговоре о жизни. Уже по одному его виду я понял, что он далеко не полностью разделял эту идею, но было ясно и то, что мама пообещала устроить ему веселенькую жизнь, если он не сделает того, чего она хочет.
— Итак? — повторил он.
Я поскреб голову, закрыл газету и выжидательно посмотрел на него. Мама явно ничего не понимала, если думала, что сможет больше узнать о моем внутреннем состоянии, отправив отца поговорить со мной. Это был именно тот случай, когда слепой указывал дорогу слепому. Папа никогда не говорил о себе без крайней необходимости, и я тоже старался этого не делать (по крайней мере, с родителями), а мама никак не могла понять, что нас это вполне устраивало. Наверное, когда мне было пять или шесть, мы с папой разговаривали. Помню, я рассказывал ему про детский сад и про своих друзей и делился с ним своими мыслями о том, кем хочу стать, когда вырасту. А он рассказывал мне о своих делах, и мы вроде бы получали большое удовлетворение от такой беседы. Но уже через несколько лет отец показал мне, что молчание — величайший дар, и эти беседы сами собой прекратились. Мне нравится думать, что папа научил меня тому, что можно хорошо понимать друг друга и без слов и что, если хочешь разбить яйцо, с ним вовсе не обязательно сначала поговорить. Он показал мне, что иногда самый лучший выход — держать все в себе, пока не наступит момент, когда ты сам сможешь решить проблему.
Я не говорю, что это идеальная философия — это далеко не так, но она не так уж плоха, особенно в той ситуации, когда других альтернатив, кроме как броситься вниз со скалы, просто нет. Поэтому мы с папой разговаривали только о самом необходимом. Более того, в последние годы мы старательно создавали впечатление, что ничего такого необходимого на самом деле и не существует. Это все, конечно, была неправда и выделывание в стиле мачо, потому что, звоня маме, я непременно расспрашивал ее про папу, а он всякий раз, разговаривая с Элен, спрашивал про меня. Это была великолепная система. Мы использовали наших женщин для перевода нашего молчания и нашей якобы черствости на язык слов. И вот теперь, когда мои пути и пути моего переводчика разошлись, я и папа вынуждены были смотреть правде в глаза: его интересовали мои дела, а меня — его.
Была моя очередь сказать «Итак?», и мне ничего другого не оставалось, так как я все еще не понимал, как нам удастся поговорить. В ответ папа промолчал и медленно отхлебнул чая. Это тоже нравилось мне в отце: все его движения были медленными и продуманными. Причем так было всегда, сколько я его помню. Вряд ли я когда-нибудь видел его бегущим. Он не из тех, кто движется по жизни бегом. Он, скорее, шел по ней твердой походкой. А вот мне, наоборот, всегда не хватало устойчивости. Я все время шатался, спотыкался, неуклюже продвигаясь по своему жизненному пути, и эта нехватка спокойствия и твердости волновала меня. Мне всегда казалось, что, дойдя до того момента в жизни, когда нужно будет бросить последний взгляд назад, папа сможет сказать себе: «Независимо от того, что я делал, независимо от того, был ли я прав или нет, я, по крайней мере, всегда был спокоен и тверд». А я бы в минуту своего последнего прощания просто съежился бы от стыда.