Книга День собаки - Каролина Ламарш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На вечеринке у Серджио я сказал, что послал управляющую «Хелло-фрюи». В тот же вечер, устремившись на велосипеде вдоль автострады, я понял, что снова всех пошлю. По правде говоря, покидая столь неожиданно друзей, я покидал общество людей, которые работают, а значит, имеют право собираться вместе и отдыхать. И я ехал один в ночи, и смеялся, да, я смеялся, представляя их унылые комментарии и угрызения совести, что невесомее пота, который сойдет с них с вечерним душем. Но уже на следующий день, сев на велосипед, я понял, что дело не в том, чтобы на кем-то посмеяться, пусть даже себе в убыток, и не в том торжествующем презрении, что я бросал миру в лицо. Мои поездки — это работа, своеобразное упорное строительство чего-то внутри себя, того, чью форму я еще не различаю, хотя оно обладает дерзостью и хрупкостью дамбы, вставшей на пути бушующего моря. И все это на фоне серой рутины, на фоне дорожной ленты, где нет ни бушующего моря, ни ежесекундной опасности, так ради кого, ради чего ехать? Сегодня мне кажется, что я сел на велосипед, чтобы не убить себя, а значит, из слабости. Сел, чтобы ехать долго и упорно, заставляя исчезнуть саму мысль о самоубийстве. Но в тот момент, когда я посчитал себя спасенным, появилась собака, как воплощение бега навстречу собственной смерти. Тогда-то я и упал.
С тех пор я больше не садился на велосипед. Рана затягивается. Вчера отошла корка: по краям шрама кожа морщинистая, похожая на узел, который затягивается вокруг чистой алеющей плоти, и чем-то напоминает сумку. Этот шрам надолго останется у меня, быть может, на всю жизнь, чье завершение я, как и все, ожидаю годам к восьмидесяти. Как и все, каждый день я буду бороться с мыслью о смерти. Скоро я признаюсь себе, что причина моего страдания — это лишь то, что терпят мои современники, оставшиеся без работы. Не больше, но и не меньше. Бродячая собака подобна механическому кролику, которого пускают перед стаей гончих. Только не было никаких гончих, никакого преследования, не было других участников в этой гонке. Так всегда и получается: молодые люди, наделенные крепким здоровьем и надлежащим коэффициентом умственного развития, бегут изо всех сил, хотя никто за ними не гонится и не ищет, никто, даже лучшие друзья; так зачем же мы бежим? Нет для нас места ни в одной из машин, что несутся по привычному маршруту с безразличным усердием. Разве кто-нибудь остановился бы, зная заранее, что дело того не стоит?
Вчера ко мне приходила Лора. Она утверждает, что надо мной по-прежнему тяготеют отцовское проклятие и — в более широком смысле — гонения Запада, который в память о греках именуется «демократическим», но все же не приемлет гомосексуализма. «Стоит ли падать духом из-за подобного отношения, — добавила она, — почему бы не порадоваться, увидев в этом удобный случай свободно развиваться по своему разумению и создать прямо под носом у унылых умов иное общество, напоминающее настоящую семью?» Именно такой придуманный дружественный мирок можно обрести у Серджио. «Нужно немедля вернуться туда, Фил, вернуться к нам». Она замолчала и надела мне на шею цепочку с кулоном из восьми плоских гвоздиков, расположенных в форме звезды, со сверкающим опалом в центре. Словно это был очень красивый паук.
Мне было двенадцать, Нико — шестнадцать, когда мы вместе отправились охотиться на оленя. Нико был гораздо больше меня, высокий и худой, уже тогда его профиль напоминал хищную птицу. Его смех, однако, никак не соответствовал облику. Легкий и ироничный. Хотя это сочетание, на мой взгляд, звучит немного банально для описания смеха Нико. Наверное, мы всегда прибегаем к штампам, когда не можем точно вспомнить интонацию голоса, смеха, выражение лица какого-то человека. Мне кажется, что Нико всегда меня вынуждал. Смеяться. Ходить с ним в лес. Собирать подстреленных уток и кроликов, держать их окровавленные тушки в руках, нести этот груз.
Я хотела увидеть, как умирает олень. Едва мы успели притаиться в специально оборудованном укрытии и начать наблюдение из-за большой сосны, как он появился на опушке леса и двинулся в сторону прогалины, прямо на нас. Трава там росла густая, однако олень не склонял голову к земле и не собирался пастись. Он приблизился к нам и остановился в нескольких метрах, глядя в нашу сторону. Это было животное в самом расцвете сил: рыжая шерсть и подросшие за лето рога. «Замечательный трофей», — подумала я с тоской и повернулась влево, чтобы видеть только отражение оленя в глазах Нико. Замерев в укрытии, положив дуло ружья на деревянный бортик, он в упор смотрел на животное. Мне пришлось сделать усилие, чтобы не закричать, не хлопнуть в ладоши, не отдалить смерть. Тишина была такой тяжелой, словно свинцовая пуля в заряженном ружье. Вскрикнула птица, олень слегка тряхнул головой и медленно удалился по направлению к опушке, так и не притронувшись к траве. Скрылся в тени.
«Не смог выстрелить», — сказал Нико, глядя на меня укоризненно и в то же время с восхищением. Я поняла, что мое молчание и неподвижность не только не погубили оленя, а, наоборот, спасли его. Если бы я пошевелилась, закричала, его бегство заставило бы сработать охотничий инстинкт. Так я добилась уважения любимого двоюродного брата и упустила возможность заглянуть смерти в лицо.
Когда Анна закричала, что вдоль автострады бежит бездомная собака, я почувствовала неимоверную тяжесть в руках, как будто вместо карты я держала окровавленный трофей охотника. Я сразу же вспомнила о Нико, о тяжести его тела, в тот день, когда я прижала его к себе в последний раз.
Анна остановила машину у обочины. «Мы должны спасти ее!» — воскликнула она с той порывистостью, что присуща ей в минуты, когда она выходит из своего обычного оцепенения. Она тут же выскочила из машины — я и не пошевельнулась. Но мы обе — она снаружи, я внутри машины — искали глазами собаку. Та, однако, исчезла. Я открыла дверцу и крикнула Анне, что ничего тут не поделаешь. Так часто говорил Нико: «Ничего не поделаешь» или: «Так уж получилось». Мне кажется, до нашей свадьбы он так не говорил, иначе как объяснить то, что он не выстрелил в стоящего в двух шагах от него оленя? Он так говорил в конце своей жизни, когда рак лишил его сил. Помнится, он сказал это, когда не смог поднести стакан к губам, настолько ослаб. В тот день я увидела, как уходит его мужество, точно вода в сухую землю. И следа не остается. Тогда я присела рядом с ним, я умоляла его подумать о том источнике энергии, том нерушимом ядре, что живет в нем, в которое мы оба верили больше, чем в Бога или дьявола. По правде говоря, в последние годы мы верили только в этот сгусток жизни, а не в какого-то человека со всеми его долгами и эмоциональными проблемами, в нечто, чья чистая энергия бесконечно сложнее упрошенного деления на добро и зло. Жить по законам этого источника очень легко, ибо сразу же исключается само понятие вины. Но большинство людей приходят к этому лишь в конце жизни, если вообще приходят. Нам с Нико понадобилось лишь полжизни, без сомнения, из-за рака. И в этом смысле именно рак оказался связующей нас нитью, он сделал возможным абсурд, имя которому супружеская верность. Просто потому, что мы оба знали, что время, отведенное нам вместе, сочтено, и больше не пытались поддерживать любовь всеми теми жалкими способами, которыми изобилуют учебники по психологии семейной жизни. Болезнь сама взяла на себя эту задачу, именно она, управляя нашими действиями, расписанием, планами, избавила нас от безумной гонки навстречу увяданию и приступам счастья. Наша жизнь текла на таком мрачном фоне, поэтому единственное, что нам оставалось, — выбрать краски. Цветная жизнь — удавшаяся жизнь. Моя была окрашена цветом щек Нико после спокойно проведенной ночи, цветом обнадеживающих плакатов, которые я читала в коридоре больницы, ожидая окончания сеанса химиотерапии, цветом воспоминаний, когда я понимала, что болезнь прогрессирует, и чувствовала, что истекает отпущенное нам время. И вместе с тем прошлое становилось все красочней, и часто, когда меня охватывала тоска, я вспоминала об олене, которого мы пощадили, о его коронованной голове и сияющих на солнце боках. Я чувствовала, что становлюсь исключительной женщиной, не в смысле самоотречения, а, напротив, в смысле свободы, которую, несмотря на всю сложность ситуации, обрели мои суждения, память, рассудок. Долг сводился к несению обязанностей, наложенных медицинскими процедурами, и созданию видимости достоинства, которое оградило бы нас от посторонних: в некотором роде самой болезни было достаточно, чтобы привнести необходимое количество дисциплины и серьезности для достижения чистоты супружеских отношений. В остальном Нико предоставлял мне свободу: когда горевать, а когда радоваться, когда надеяться, а когда отчаиваться. У каждой эмоции был свой цвет, яркий не омраченный этой постоянной, навязанной, размеренной семейной жизнью, необходимостью сдерживать свои порывы.