Книга Фосфор - Свен Лагер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не важно. Хорошо, что не надо думать, идти или нет, лучше еще посидеть. Если кто-то заговорит с Микро, я сразу пойму, мы скоро уходим, и меня это вполне устраивает. Все равно уже скоро настанет момент, когда без разницы, идти или оставаться. Вообще не бывает истиной причины уйти или остаться. Поэтому мы садимся на ночной автобус, смотрим в ночь и слушаем музыку, еще гремящую в ушах. Вставая, я вяло поднимаю руку, и Микро издает в ответ какой-нибудь звук или делает какой-нибудь микрожест. И я выхожу.
Я стою посреди улицы, глядя вслед автобусу Окна у него совершенно запотели, и, удаляясь, он напоминает рождественскую вечеринку на колесах: освещен изнутри и стекла запотели, потому что в автобусах и летом окна не открываются, и воздух внутри заканчивается так же быстро, как в закрытом пластиковом мешке.
Моя улица. В магазинах еле теплится свет. Такой, знаете, призрачный свет, в сонном режиме. Фонари освещают только тротуар, и сама улица похожа на длинный стебель. Меланхоличные светильники, всегда согнутые, с длинными шеями будто жирафы, а из голов льется морось-свет, который они будто сплевывают на асфальт. Наверное, чтобы машинам было легче скользить, думаю я. Свет из кремовых соплей — шур, шур.
Здесь, на углу когда-то стоял секс-шоп, и на нем постоянно переливались лампочки, пульсирующие звезды и разноцветные кружки, которые крутились и вертелись: дворец бодреньких раскаленных нитей. Сейчас его нет. На его месте сейчас офис фирмы, с большим количеством стекла и стали, и по ночам тут теперь скучный полумрак. Настоящий свет исчезает за яркими красками и разными прибамбасами за дискотечной машиной прошлого, зеленого, желтого, которые вечно зазывают: «Эй, люди, сюда, идите к нам, не важно, днем ли или ночью», что по дороге домой бывает приятно, даже когда ты на улице один. Наедине со светом.
Закуток игровых автоматов еще пульсирует электрическими цветами, которые то распускаются, то закрываются, а в витрине секс-шопа еще есть неоновая женщина, с мигающими красными, как гранатовые зерна, сосками. Тоже мне оазис! Остальные спят. Жилые дома, и хозяйственные магазинчики, и аптеки. Тсс, тсс, говорят они. Иди своей дорогой. Иди скорей домой, ложись в кровать! У меня пропало желание, хотя в постель мне и хочется. Ведь огни зовут меня, хотят, чтобы я остался, задержался хотя бы еще секунду! Немножко поразвлекся! Но если фонари зовут, не желают меня отпускать, то я с удовольствием иду домой и ложусь в постель, как после вечеринки, с которой я ушел на самом интересном месте — счастливым.
Пара силуэтов крадется вдоль стены, руки в карманах, головы опущены. По другой стороне улицы широким семимильным мужским шагом идет женщина. Она смотрит прямо перед собой. Мимо нее пробегает мужчина, скрюченный словно пес. Ну и скареда же ты, город, думаю я. Больше света, больше движения! Разные города отвердевают по-разному. Шлаки бурлящей под ними лавы, жаркие, светящиеся.
Мне поначалу в Париже казалось, что под городом скрыто светящееся, раскаленное пекло, которое вбирает в себя весь прочий свет, и через трубы и шахты просачивается наверх. Огромная светоносная магма, совсем близко у меня под ногами, а мой мир, здесь, наверху, очень тонкий, хрупкий затвердевший и охладившийся ровно настолько, чтобы по нему ходить.
На решетках метро я еще и ощущал вибрацию, будто там, внизу, медовая лава, которую собирают в подземелье бесчисленные пчелы, а после натирают до жара. Жужжание и свет поднимались ко мне наверх сквозь поры города. Я был почти благодарен толстому камню и асфальту, щебню и граниту, и всему, что там еще нас разделяло. Большой щит между мной и преисподней.
Наверное, все дело в желтом свете, оранжевом свете французских улиц, будто в фонарях и лампах горят куски угля, и в ресторанах и барах, тоже чтобы все стало мягче и нереальнее, как при высокой температуре.
Другое дело немецкие фонари — бледный свет магнезии, никаких тебе пчел, никакой тебе лавы. И никакие странные живые существа под землей не работают. Только машины в больших цехах и на сварочных работах. Ведь постоянно находится что улучшить. По мне, так ночь на немецкой улице всегда пахнет утренней сменой или ночной сменой… всегда какой-нибудь сменой. Всегда работой. Но чего ради? Этот свет выжимает всю органическую радость. Он такой голый, что отпугивает даже полумертвых джанки. Такая в нем жесткая нагота, что под ним остаются лишь турки, потому что любят все суперскудное. Тут у них все веселье и начинается. Только камни и пыль, и мертвые деревья, все враждебное жизни, как анатолийская горная деревушка.
На тротуаре стоят двое таких, в пальто из верблюжьей шерсти, чистенькие, как перед конфирмацией, припарковали свой золотистый «бенц» у обочины, болтают, поигрывают четками для молитв и ключами от машины. Они бормочут свое низкое «ю-ю» и смеются. Единственные, кто еще вносит жизнь в опустевшие немецкие города, среди заброшенных гостиниц на час, между блэкджеком и рулеткой у Моники, и одинокой забегаловке «У Руди» на углу. Странная жизнь дна, шаурма и золотые цепи, импорт-экспорт и электроника в кредит, овощи и видеофильмы. Сплошь мясо и золото, и карманные калькуляторы. Такого никто не выдержит, размышляю я, а потом вдруг снова завидую этому дну, этому миру один на один. Голому миру. Тому, у которого есть всего только один стиль, один-единственный.
На пути у меня всегда ломбард Катца. Десять лет, а в витрине все то же. Лампы для детских и радиобудильники первого поколения, дешевые кварцевые часы и девчачьи побрякушки. Всегда рассматриваю их с удовольствием. А рядом небольшая закусочная: моя волшебная лавка, врата в иной мир. Эта крохотная турецкая забегаловка открыта круглые сутки. На витрине — кучки старого печенья, а внутри пористый паркет, два холодильника и одна охлаждаемая витрина. Продают только шоколад, мини-пицца и пироги глубокой заморозки. Перед зеркалом расчесывает волосы потаскушка, вторая покупает себе кусок размороженного чиз-кейка. Его заворачивает в фольгу симпатичный старикан. Затем он готовит ей какао: наливает из автомата, на котором большими буквами написано: «Шокоматик». Автомат смешивает какао из сухого порошка и выплевывает его в широкий и низенький пластиковый стаканчик, от которого потом поднимается пар. Наверху висит прейскурант. Он огромный, и в нем только названия блюд, которых нет. На немецком, английском и турецком. Но нет ни шаурмы или бурека, ни сандвичей или консоме. Только то, что на прилавке, и этот до одури горячий какао, на который еще долго приходится дуть. В заведении веет приятной прохладой и нет никаких запахов. Только от деревянного пола распространяется слабый запашок пропитанных жиром досок из давным-давно вырубленного леса.
Теперь перед узеньким настенным зеркалом другая шлюха причесывается. Ее подружка, слегка раскачиваясь, обеими руками копается в сумочке. Чуть дальше, позади, находится ширма, этакая циновка, но только сплетенная из макаронин-прутьев древесины. Из-за нее выходит старикан, если нужно кого-то обслужить, а когда кто-то заказывает больше одной вещи, появляется его жена, вытирает руки о передник и начинает ему помогать. Сколько раз я спрашивал себя, что там, за этой ширмой, и воображал, что за ней тоже есть дверь, но выходит она в переулок, по которому через пыльную горную деревушку бегут козы. И только старик, со своими длинными волосами, и его толстая жена могут проходить в нее — на другую сторону.