Книга Второстепенная суть вещей - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картинная галерея в Стокгольме. Долго хожу по залам. Довольно много людей. Сегодня здесь, как практически в каждом музее, еженедельный день, когда вход – бесплатный. Но самое яркое впечатление – не полотна, а, да простится мне, посещение туалета. У одной из стен, около зеркала – какой-то предмет непонятного назначения: вроде бы стол, но почему-то с бортиками. Пеленальный столик. А как же иначе? А если придут с младенцем? И меня тут же просветили, попросив поверить на слово, что точно такой же есть и в мужском туалете, а то куда же деться пришедшему с дитем папе? Какие для этого нужны капитальные вложения? Теперь, когда памперсы прочно вошли в нашу жизнь, это стало не реальной, не экономической, а психологической проблемой. А спросите у западной дамы, что такое «старушечьи цвета» в одежде. Она удивится такой формулировке, но наверняка в первую очередь назовет белый, а затем – яркие. А мы?
Несколько десятилетий подряд на дом задавали учить наизусть строки из исключенного ныне из школьной программы произведения: «Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо так, чтобы…» Мы, дети застоя, запуганные образом ужасного капитализма, общества потребления, где (о, ужас!) все продается и покупается, конечно же, переиначили ее «и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно стыдно за бесцельно прожитые годы». «Хочу быть иностранцем», – детский ответ на вечный взрослый вопрос: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» – сегодня уже не отдает той горечью, что раньше. Но все же, все же, все же…
Мои ровесники не видели ни войны, ни репрессий, но тот патриотизм и тот страх сидит генетической памятью в наших клетках. Нынче генетика, похоже, дала сбой: наши дети только умозрительно понимают, например, что такое «отъезд навсегда». В рамках тоталитарной системы не могло быть такой качественной пропасти между поколениями. Какой, к черту, «отъезд навсегда», когда предметом обсуждения является выбор места, где провести отпуск: Турция, Греция, Канарские острова или вовсе Шри Ланка? Уехавшие на Запад соотечественники, собираясь в гости после долгого перерыва, спрашивают: что привезти в нищую Россию из Америки? Ведь не ответишь: «Денег» – неловко. Им никак не приходит в голову, что здесь у нас на смену дефициту всего пришел дефицит одного. Может быть, это тоже своего рода победа? Но звучит такое несколько кощунственно, потому что победа эта умозрительна, а кушать хочется каждый день.
Кстати, ревнители возврата к исконно русским патриархальным ценностям в противовес проклятой буржуазной морали как-то не заметили пропажи противника. Они все борются, брызгают гневными слюнями на погрязший во всех мыслимых грехах Запад, не видя (а может, не желая видеть), что их мечты как раз там-то уже воплощены в жизнь. Схлынули, отшумели на Западе сексуальные революции, молодежные бунты, остались дом, семья. То есть, «У самовара я и моя Мэри (Кэтрин, Ингрид, Гретхен, et cetera)».
А мы все чего-то ждем. Как будто протрубит горнист «отбой», дадут команду «Вольно!», и вот тогда… И никак не изживем подросткового мироощущения, что это, мол, еще не жизнь, а так – черновик, а настоящая – впереди, вот-вот – и она наступит. Нам дана жизнь после жизни. Частная жизнь после долгой общественной. И прожить ее надо так, чтобы…
Я понимаю, что ничего не стоит мне возразить. Сказать, что все это справедливо не для таких обществ, где если не стрельба, так выборы. И что в призывах наслаждаться жизнью нет решительно ничего нового или оригинального – это еще гедонисты киренаики двадцать четыре века назад проповедовали. И что нищенские пенсии, и что мизерные зарплаты… Я знаю, я тоже живу здесь и теперь. Но слишком долго мы считали, что, в отличие от Запада, у нас есть уверенность в завтрашнем дне, который к тому же, несмотря на очевидный повседневный опыт победы социализма то над сыром, то над колбасой и колготками, непременно будет лучше, чем вчера. И кроме того, я вовсе не призываю жить, что называется, сегодняшним днем. Я призываю просто жить. И мечтать о том времени, когда можно будет просто любить свою родину, а не «странною любовью»… И еще. Недаром, ох, недаром, уныние – один из всего семи смертных грехов.
Я, к сожалению, не знаю, кто так лаконично, убедительно и наглядно подвел черту под дискуссией «А зачем все это?»: «Овца не понимала смысла жизни, пока не встретила волка». Человеку не выжить без юмора. Мы почему-то забываем об этом. В 1920 году в голодной и холодной Москве писатель Михаил Осоргин написал инструкцию «Копчение академической селедки в самоварной трубе», а годом позже еще одну – «Как прожить на советское жалование, ни в чем не нуждаясь и не нарушая декретов. Краткие практические рецепты домашнего обихода, как то: отдача взаймы кошки, помощь правосудию, воспитание мнимого поросенка, разведение бобовых и многое прочее».
Когда легче жить, к чему приспособиться? С ходу ответ на этот вопрос очевиден. Но если подумать… Перелом в каком-то смысле мобилизует все силы. А тут все плавно, вежливо. Как я недавно прочитала на двери закрытого на ремонт магазина: «Просим извинить за предоставленные неудобства». Да, это, конечно, временно. Но ведь и жизнь – временно.
А пока что – скоро Новый год! А значит – елка! А под елкой – подарки.
Наш ХХ век и с этим праздником, если вспомнить, помудрил достаточно. Елена Георгиевна Боннэр, дочь партийных работников, в книге «Дочки-матери» рассказывает, как она встречала наступающий 1929 год: «Перед Новым годом мама и папа стали собираться в Москву – они уезжали учиться – это место называлось „Курсы марксизма“. За несколько дней до их отъезда я заболела, чем – не помню. Под болезнь я „выцыганила“ себе елку. Мама долго сопротивлялась этому, и папа тоже. Он говорил, что это „барские штучки“ и „атавизм“, и даже объяснил мне, что такое атавизм. Я же требовала и плакала. Я не помню, была ли у меня когда-нибудь раньше елка и откуда я взяла, что детям делают „елку“. Я прекрасно понимала „антипартийность“ моего желания, но это только усиливало мою требовательность. И они сдались. В углу, в ногах моей кроватки была поставлена елка… а мама, входя в комнату, делала вид, что не замечает ее».
Для нашего старого доброго языческого Деда Мороза «годом великого перелома» стал 1934-й, когда его по ходатайству П. П. Постышева реабилитировали вчистую. На елке в Доме союзов обрадованные дети славили Павла Петровича, что очень не понравилось Иосифу Виссарионовичу. А младенцу Христу полной реабилитации праздника своего Рождества пришлось ожидать еще почти шестьдесят лет. Так что долгие годы Дед Мороз был едва ли не единственным разрешенным чудом. Это многократно умножало радость и ожидания, и самого праздника. Считалось, что этот праздник семейный, но в подавляющем большинстве семей культуры праздников не было, а потому все сводилось к застолью и непременному «Голубому огоньку». В общем-то Новый год был единственным личным праздником. А День Победы? Нет ведь ни одной семьи, которой не коснулась бы война! Но большевики так нещадно эксплуатировали «этот праздник с сединою на висках», что чем дальше, тем больше он становился официозным. Так что дому, семье только Новый год и остался. День рождения не в счет – он у каждого свой, а этот – общий для всех день и все-таки личный. Тоска по личному, индивидуальному у моего поколения в крови, но почему-то сейчас, когда для личного, индивидуального наступила полная свобода, мало кто спешит ею пользоваться в полной мере.