Книга Это невыносимо светлое будущее - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они остались в квартире одни. Бабаев сказал: «Что нам еще надо?».
Он, Майя Михайловна, дочь – «родилась вылитая Эдуард Григорьевич, задумчивая и важная, только без очков», ей поставили столик в кабинете Бабаева, никогда не мешала, возилась за спиной, он читал дочери «Дон Кихота», смеялся: пусть будет часовых дел мастером, и когда уходила, говорил: иди и помни, что у тебя есть дом. Еще с ними жила собака.
Дочь позвонила от метро: приготовь маму, я несу собаку. Бабаев приготовил Майю Михайловну просто: «Лиза несет собаку». – «Через мой труп!» Но «через полчаса они уже ели из одной миски». «Увидела во дворе чужих собак и такого им наговорила, что сама спряталась от стыда под диван». Полчаса облаивала Берестова и полчаса извинялась. Собака состарилась, от сильного сердцебиения ей давали валидол; когда Эдуард Григорьевич выводил ее гулять на дикий грохочущий Арбат, собака от страха ложилась на брюхо. Когда начала умирать, Бабаев выносил ее подышать на руках, встречный посоветовал: «Усыплять таких надо!» – «Ах, оставьте меня в покое». – «А что, жалко, что ли?» – «Жалко». Спустя много лет к ним прибилась другая собака, я ее видел один раз.
Про то, что выше, мы не говорили. Это понятно без слов, а когда непонятно – молчи, не позорься. Бабаев вспомнил вскользь: трудная минута, ждал важного известия, и он зашел в церковь, молился, попросил. Когда вернулся – жена спала, проснулась: «А ты знаешь, пришло письмо. Все хорошо». Когда мы заговорили об этом прямее, Бабаев сказал о религии что-то уважительное, что-то такое, что говорят о далеком и в собственной жизни не присутствующем.
Какой был замысел у Бога,
Я не узнаю никогда,
Всю жизнь меня вела дорога
Через чужие города.
Гонимый и спасенный веком,
Я стал ученым человеком,
Входил в училища как в храм.
А кто в Нагорном Карабахе
В простой пастушеской папахе
Отары водит по горам?
Бабаев не описал своей жизни в дневнике, не осталось тайного яда, посмертных расчетов, камешков, летящих в висок, муравьиных усилий противостоять смерти – на лекциях все сказал, осталась пригоршня заметок-заготовок среди стружек на полу мастерской, готовых в дело, я их раскладывал, но мало их, даже куклу не сложишь:
«Идеалисты порядка, точно так же как романтики бунта, целят, а все невпопад».
«Увы, революции свершаются, не спросясь Герцена, а порядок торжествует без ведома Леонтьева».
«Если человек говорит: «Я здесь стою и не могу иначе», не мешает все же убедиться, что стоит он на «платформе», а не на «эскалаторе». Иначе вы рискуете в следующее мгновение не застать его там, где он только что стоял».
«Каждое художественное произведение именно потому и является художественным, что оно уникально. Благодаря этому и сам художник получает черты загадочности».
«Тот, кто сказал однажды: «Я обещаю вам сады», должен был впоследствии сказать: «Я жалею, что жил на земле». Обещание непомерного счастья приводит к признанию непомерного отчаяния».
«Сюжет – это прежде всего нарушение ритма, последовательности, соответствия. «Шел в комнату – попал в другую» – вот что такое сюжет».
«Для любви и ненависти нужна большая близость. Далекие друг от друга люди редко по-настоящему любят или ненавидят друг друга. Поэтому искание любви заключает в себе известную долю риска: можно напороться на ненависть».
«Главное лицо, к которому обращается религия, есть скорбящий. Христос его исцелил; Будда даровал ему покой (небытия). Отрицая религию, мы отрицаем скорбящего. Мы говорим: «Нет скорбящего» или «Скорбящего не должно быть». А он есть».
«Голоса учеников интонационно выравниваются на уроке. Но на перемене натура берет свое».
«Три книги, которые хотелось бы иметь с собою всюду! – кто только не задумывался над этим. «На острове, – пишет Дидро, – я хотел бы иметь три книги: Гомера, Библию и Кларису Гарлоу… Первые две книги остаются неизменными; что касается третьей, то по ней узнают век, характер и стиль».
«Во всякой редакции есть свой «левша», который так умеет «подковать блоху», что она перестает «прыгать».
«Письмо должно попасть в самое сердце. Если же все недолет и перелет, то переписка, как беспорядочная стрельба, оглушает и постепенно выдыхается».
«Все великое, земное разлетается как дым…»
И до сих пор мы еще узнаем «великое, земное» издалека потому, что там клубится дым.
Я задумался – какую щепочку положить последней, но ни одна не хочет быть большим, чем есть, не хочет в землю фундаментом, ткну наугад, вот эту:
«Все понять – значит все простить; но в том-то и дело, что всего понять невозможно».
Он жил один, всегда, закрываешь глаза: Эдуард Григорьевич идет по коридору к Ленинской (или переименовали давно?) аудитории журфака – один, один – стоит на балюстраде, опершись локтем на тумбу, придерживая рукой голову, словно вслушиваясь. Редакция «Русской речи» – единственная, где ему предлагали сесть и выпить чаю. Друг Берестов времени полюбился и столовался отдельно – сияющий, плодовитый, радиопередачи, распевание песен и пританцовывание на сцене, литературные анекдоты, молодые влиятельные почитатели, гастроли, заграница, легко (по крайней мере внешне) находимые спонсоры на многочисленные книги, продажные находки, «наша взяла!» на счастливом лице. Бабаев глядел на него с братской тревогой – как монах смотрит на похмельного брата-кавалериста, заехавшего проведать родича по пути с ярмарки на веселую войну. Или он смотрел на Берестова с восхищенным ужасом как на человека, отыскавшего слово, на которое откликается время, – но тайна этой находки неповторима, и когда я искал пять тысяч долларов на посмертное издание книги Эдуарда Григорьевича (и постыдно, позорно проиграл) – способность Берестова «привлекать средства» вдруг легла в траву, мертва, и не пожелала себя проявить ни в каком, даже в плевом размере, – даже сходить в богатый кабинет, даже постучаться в красную дверь с золотою ручкой, позвонить! – нет, дыхнуть не желала – вот тебе, на тебе, великая дружба людей (пятьдесят лет!), вскормленных русскими книгами, Бабаев признавал, что они разошлись, но лишь в том, что имело для него значение, – его удивляло, что Берестов восхищался стихами Высоцкого. Действительность переступила через одинокий труд Эдуарда Григорьевича получить и освоить клочок земли и все завоевания навроде бессмертного, неразменного «я печатался в «Новом мире»«. В действительности быстрее всех бегали борзые, натасканные на доллар, – и одна такая борзая (из журфаковских студентов, теперь профессор) разъясняла Бабаеву: «Вы будете в этом семестре читать лекции вечерникам. Мне так удобно. А когда мне понадобятся вечерние часы, я вам скажу». Бабаев тосковал, принимая экзамены у негров: «Ну что ты здесь делаешь? Зачем тебе русская литература? Езжай домой!», после лекции подошла аспирантка Дженифер – она приехала на три месяца из Соединенных Штатов Америки, напишет работу «Русские поэты от Державина до Цветаевой». Дайте, пожалуйста, список основных произведений. Эдуард Григорьевич отмолчался и словно попросил: «Может быть, «Державин и Цветаева»? Интересная очень тема». Нет, сказала Дженифер, «от и до», у нее будет большая работа.