Книга Ночные рассказы - Питер Хег
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь они ожидали конца, и, видимо, природа проявляет своего рода милосердие к человеку, позволяя ему, когда он доходит до такой точки изнеможения, что останавливается и поворачивается лицом к своим преследователям, обрести вдруг спокойствие, проистекающее от сознания, что все возможности исчерпаны, и именно такое спокойствие позволяло сейчас мужчинам чувствовать себя уютно на краю пропасти.
Теперь, когда они ничего более не ждали от мира, окружающая природа подарила им всё. Солнце зашло, это был тот час, когда значение дружбы и любви, наказания и вознаграждения, жажды и справедливости блекнет и исчезает, потому что Аллах открывает нам, что его цвет — это цвет вечернего неба. Река Тежу стала зеркалом застывшего серебра, здания большого города на фоне пурпурных склонов напоминали изящные шкатулки из белого мрамора, а на западе опускающееся за горизонт солнце казалось горящей горошиной красного расплавленного золота среди иссиня-чёрных туч.
Время от времени мужчины зачерпывали из стоящего на углях котелка приправленное корицей молоко, и обжигающая жидкость несла лёгкое возбуждение по их жилам. Они не обменялись ни словом, но их мысли свернули на одну дорогу и пошли рядом. Оба думали об искусстве выживания, вспоминали о тех площадях, на которых они воровали, и о тех домах, где они просили милостыню, и о том, что они, прежде танцевавшие перед Аллахом и зрителями Королевского театра, теперь танцуют для случайных прохожих. Только тут мысли их разошлись в разные стороны, и только тут возникла необходимость поговорить.
— Руми, — сказал Якоб, — ты не думал о том, что незадолго до нашей встречи я считал, что дотанцую до вечной или, во всяком случае, очень долгой славы? А ты считал, что дотанцуешь до Рая. Каждый по-своему, мы оба считали, что под музыку движемся в вечную жизнь. А теперь оказывается, что путь наш лежит в лиссабонскую тюрьму.
— Всё это временно, — отозвался Руми.
— Да, но может затянуться на всю жизнь, — ответил Якоб, с тоской представив себе все прелести португальской диктатуры.
— Всё равно это лишь временно, — сказал Руми. — Да и кто сказал, что так долго?
— Ты никогда не задумывался, Руми, о том, что мог бы оказаться в другом месте, а не там, где ты сейчас находишься? — спросил Якоб.
— Коран повелевает нам каждый день думать о том месте, где мы проведём вечность, — ответил мусульманин.
— А о том месте, где мы окажемся завтра? — продолжал Якоб.
— Над завтрашним днём я смеюсь, — ответил Руми.
— Ты никогда не смеёшься, — заметил Якоб.
— Я смеюсь внутри себя. После того как я попал в Европу, я смеюсь только внутри себя, — ответил мусульманин, — Вы, европейцы, могли бы воздвигнуть в проливе Гибралтар ворота и на них написать «Сюда входит только тот, кто совершенно серьёзен». Потому что я не видел стран серьёзнее европейских.
— Ты говоришь, что смеёшься, а арабские песни, которые ты поёшь, похожи на одну длинную жалобу, — сказал Якоб.
— Мы, мусульмане, — сказал Руми, — тоскуем по Раю, осознаём, что не можем достичь его, и громко рыдаем. Потом мы смеёмся. Вы, европейцы, тоскуете как мы, и рыдаете как мы. Но потом вы начинаете ныть, так как надеетесь, что вдруг всё-таки сможете разжалобить своего Бога, и он положит конец всем земным страданиям. Я не желаю для себя другого места, чем то, в котором нахожусь, потому что не хочу докучать Аллаху своим нытьём.
— Я никого не прошу о помощи, — сказал Якоб серьёзно. — Но незадолго до нашей с тобой встречи один человек задал мне вопрос, который не выходит у меня из головы. Вопрос о том, что лучше: оставаться там, где ты есть, или бежать.
— Это решает Аллах, — с удовлетворением заметил мусульманин.
— Очень даже возможно, — сказал Якоб, — но у меня возникает ощущение, что он был бы не против услышать, что об этом думаю я. Хочешь узнать, — продолжал он, — как мне пришлось решать вопрос, оставаться или бежать? — И, не дожидаясь ответа, выпрямился и придвинулся поближе к углям. По другую сторону огня, он знал это, сидело любопытство, терпеливое и безграничное, как и его собственное, и, устраиваясь поудобнее, он, сам того не замечая, воспроизвёл позу мусульманина, так что говорящий и слушающий стали теперь одним целым.
— В этой истории мне тоже отводится своё место. Но главным её героем был мой друг. Того, с кем это произошло, звали Андреас.
Чтобы ты смог понять то, что я сейчас тебе расскажу, Руми, ты должен знать, что на моей родине богатые перестали опираться на те пять столпов обязанностей, на которых, как ты говорил, покоится ислам. Они обнаружили, что в жизни вполне могут обходиться без веры, молитвы, поста, паломничества и благотворительности.
— Они будут гореть в аду, — сказал мусульманин.
— Это пока неизвестно, — возразил Якоб. — Потому что взамен они воздвигли что-то вроде храма в честь этих пяти столпов. И тот храм, в котором почитают четыре первых, это большой театр в Копенгагене.
— А как же пятый — благотворительность? — спросил Руми.
— Благотворительностью, — ответил Якоб, — занимается другой театр. Он называется государство. И это совсем другая история.
— Её, — заметил мусульманин, — ты сможешь рассказать мне в тюрьме.
— В каком-то смысле тюрьма была бы самым подходящим местом, — ответил Якоб. — А вот история о театре настолько тёмная, что её лучше рассказывать под открытым небом.
Театр этот называется Королевским театром. Фасад его украшен колоннами и лестницами, подобно храму, своими очертаниями и тяжеловесностью он напоминает крепость, а внутри его — роскошь, как во дворце, и уединённые ложи, коридоры и выцветшие ворсистые ковры, словно в борделе, и поверь мне, место это столь непостижимо, что, не сомневаюсь, я так и не смог понять его до конца. Оно похоже на огромную машину, и какой-нибудь другой человек, прошедший через неё подобно мне, рассказал бы совсем другую историю. Если бы захотел рассказать. Но вот что удивительно — никто этого не делает. Те, кто описывает машину, по-прежнему остаются её частью, какой-нибудь шестерёнкой, а история, которую рассказывает находящаяся в движении шестерёнка, неизбежно оказывается запутанной историей.
Чего я там никогда не понимал, так это публику. Но одно мне было ясно, что для наших зрителей — которых было немного, так немного, что закрадывалось подозрение, а не состоит ли вся эта публика, перед которой мы танцуем, на самом деле из одних и тех же пары тысяч человек, изо дня в день заполняющих зал? Для них это место было храмом. Для них это было такое паломничество. Они приходили смотреть на людей на сцене, людей, которые верят, возможно потому, что сами они не верили ни во что, включая Бога. И они приходили слушать, как кто-то молится, возможно потому, что сами они не знали ничего или никого, кто, как им казалось, стал бы их слушать. И они приходили, чтобы увидеть пост, и я уверен, это было связано с тем, что в обычной жизни они были настолько заняты стяжательством, что им просто необходимо было иногда смотреть на людей, которые добровольно отказались от всего, чтобы на мгновение стать ближе к Богу.