Книга Конокрад и гимназистка - Михаил Щукин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вася-Конь остановился, желая проверить — может, вовсе и не к нему так торопятся «крючки». И понял: к нему. Тихонько попятился назад. Чукеев поднял руку и закричал:
— Стой! Стой, чертов сын, на месте!
Ага, щас, встанет тебе Вася-Конь столбом и будет смиренно ждать, когда ему руки заломят. Он сиганул прямо через прилавок, до смерти напугав ядреную молодуху, торговавшую морожеными щуками, и кинулся зигзагами по базару, стараясь вырваться из людской толчеи и скрыться в переулке. Но не тут-то было. Едва он оказался за базаром, как сразу наткнулся на конного городового, который загораживал ему путь в переулок. Пришлось бежать по проспекту, а вслед неслись яростные свистки и что-то неразборчиво кричал Чукеев, стоя в простых санях и тыкая кулаком в спину испуганного мужика. Видно, вскочил на первую попавшуюся подводу и велел гнать, что есть мочи.
Обкладывали Васю-Коня, как волка в загоне.
Он свернул с проспекта, пошел отмахивать через заборы, но едва лишь выскакивал на открытое пространство, как сразу же натыкался, будто на красный флажок, на городового. На Каинской улице, уже изнемогшего, они стали перехватывать его с двух сторон. Вася-Конь крутнул головой туда-сюда, понял, что выхода нет, и нырнул в ворота первого попавшегося дома — благо, они оказались открытыми. Скинул на крыльце валенки, чтобы на полу следов не оставалось, взлетел на второй этаж и схватился за медную начищенную ручку двери боковой комнаты, как за последнюю надежду…
…Рассказывать Калине Панкратычу обо всем этом Вася-Конь не стал. Сказал лишь, что и сам не знает — за какие такие грехи на него охоту объявили. И, сказав это, сразу же спросил:
— А ты не знаешь, чей это дом на Каинской — в два этажа, и ворота на столбах каменных?
— Это который резьбой расписан? Дак это Шалагина дом, мельника, богатеющий господин. Ты к чему спросил?
— Да так… Резьба уж больно красивая…
Вася-Конь облизнул губы и почувствовал, что ожог внезапного поцелуя нисколько не остыл.
Мчалась тройка по свежему снегу,
И была ты со мной, и кругом ни души…
Лишь мелькали деревья в серебряной мгле,
И казалось, что всё в небесах, на земле
Мне шептало: люби, позабудь обо всем…
Я не знаю, что правдою было, что сном!
(Из старинного романса)
1
Впереди, на сколько хватало глаз, стелилось белое поле, и не было ему ни конца, ни края. Гречман бежал, проваливаясь в снегу по колено; запинался, падал, снова вскакивал. Время от времени оглядывался назад, и видел, замирая от коченеющего страха, одну и ту же картину: на рыжем коне настигал его неведомый всадник. За спиной у всадника взвихривались полы черного плаща, похожие на крылья, в руке сверкало стальным блеском остро заточенное копье, готовое вонзиться между лопаток. Ближе, ближе рыжий конь, совсем рядом стучат его копыта, а Гречман снова запинается в глубоком снегу, падает с разбегу лицом вниз, но успевает перевернуться на спину, и прямо в глаза ему блещет копье, прошибает нестерпимой болью. Гречман кричит изо всех сил, как кричат в последний миг перед смертью, закрывает руками глаза, ожидая ощутить под ладонями теплую кровь, но ладони сухие. Он медленно поднимает веки и вздрагивает от собственного истошного крика, вскакивает с дивана и ошалело оглядывается — что это? где?
Оказывается, в своем родном кабинете. Прилег на диван, задремал, и вот…
Дверь с костяным стуком открылась, в кабинет влетел Чукеев, вздымая над головой, словно грозное оружие, недоеденную французскую булку. Его круглые, вытаращенные глаза светились отчаянной решимостью лечь костьми за начальника.
— Что случилось?! — задышливо выдохнул Чукеев.
— Да так, гадость приснилась. — Гречман рукавом рубахи вытер со лба холодный пот. Огляделся, закурил папиросу и стал натягивать на себя мундир, который повесил на спинку стула, перед тем как прилечь на диван. Привычная тяжесть мундира, сшитого из прочной толстой материи, помогла ему окончательно прийти в себя. А когда сел за свой стол, обтянутый зеленым сукном, и внушительно положил кулаки на столешницу, он сразу же стал прежним — суровым и грозным полицмейстером. Чукеев спрятал недоеденную булку за спину и вытянулся в ожидании приказаний.
— Ну, чем порадуешь? — Гречман уперся в него тяжелым взглядом.
— Да особо-то нечем радовать. — Чукеев виновато потупился и переступил с ноги на ногу. — Купца Парахина с супругой раздели, прямо у пожарного общества; только что протелефонировали, сейчас доставят…
— Это которые по счету?
— Да пятые уже, — вздохнул Чукеев, — я такой наглости и припомнить не могу, не было на моей памяти…
Гречман согласно покивал головой. Он тоже не мог вспомнить ничего подобного: вторую ночь подряд в центре города шли грабежи, да еще такие, о которых раньше в Ново-Николаевске и слыхом не слыхивали. Да и не грабежи это были в обычном понимании, а что-то совсем иное, похожее на объявление военных действий. Неизвестные злоумышленники действовали дерзко, без страха и с особой наглостью. Вылетали навстречу запоздавшему экипажу на лихой тройке, кучера — в снег, богатых седоков раздевали до нижнего белья, а затем обязательно давали бесплатный совет: «Бегите, господа ограбленные, в полицию и обязательно пожалуйтесь полицмейстеру. Непременно пожалуйтесь!»
Кнут щелкал, как выстрел, — тройка бесследно исчезала в темноте. Да и то сказать — добрая у них тройка, пожалуй, одна из лучших в городе, та самая, на которой всего лишь неделю назад разъезжал Гречман. Все ограбленные в один голос подтверждали: на полицейских конях гарцуют по Ново-Николаевску грабители.
Как всегда в таких случаях по городу поползли слухи, один другого страшнее и нелепее; обыватели боялись после сумерек выходить на улицу, а Гречман, подняв по тревоге все наличные силы, шарахался, словно с завязанными глазами: наугад устраивал засады, высылал конных стражников патрулировать улицы, едва не наизнанку вывернул избушку одноногого бобыля, надеясь поймать там конокрада, убежавшего на базаре от Чукеева, — все напрасно. Пусто. А тройка его между тем летала по городу, и все новые и новые ограбленные прибывали в участок, лязгая зубами от мороза и пережитого страха. Гречман наливался тяжелой злобой, выплеснуть которую можно было только на подчиненных, и они, зная за начальником эту слабость, старались лишний раз на глаза ему не попадаться. Лишь один Чукеев, как самое приближенное лицо, буквально дневал и ночевал рядом с полицмейстером, перешедшим на казарменное положение, — вторую ночь Гречман проводил в своем кабинете, позволяя соснуть себе на четверть часа, не больше.
Чукеев продолжал стоять у порога, пряча за спиной недоеденную булку и ожидая приказаний. Но приказаний у Гречмана никаких не было. Он лишь поднял красные от недосыпа глаза и буркнул:
— Да не стой ты столбом, садись, дожевывай.